Дмитрий Алексеич оделся и сел, положив рядом шапку.
— Сколько там пожил?
— Неделю. Я за вас эти дни отработаю.
— Об этом разговора нет. Раз тебе надо было.
Стеганые брюки на коленях у него блестят, а кожа на пальцах рук залощена до желтой эпоксидной прозрачности.
Я смотрю на его пальцы, и мне кажется, что ощущения их атрофированы и прикосновения их к дереву будут слышны.
Я не пойму, что держит его сейчас в кочегарке, и его деликатность не позволяет сказать это.
Когда я шел, увидела меня тетя Шура, крикнула из ворот:
«Андрюш, сменяться? Гони быстрей старика… Нам письмо Миша прислал. Он его ждал. Обрадуется».
— Значит, с неделю ты там?
Он смотрел в землю, скособочился и достал из кармана кисет. Начал разворачивать машинально. Без кисета я его почти не видел.
— Мне вот что непонятно… Учили тебя… Денег на тебя государство затратило. Кого же оно из тебя приготовило? Кем ты для него должен быть? Со мной уголь кидаешь, а от чего ты убежал? Не зря же оно тебя учило? За учебу ты должен рассчитаться… А оно тебя кормить должно. Есть же у вас такие, что своей работой живут, своим делом? Или все так?
— Есть…
Я рассказываю о Корине, Пластове, о переполненных запасниках музеев, о творческих дачах художников, о художественных цехах, где художники конвейером выполняют заказы школ на изготовление копий портретов. О надеждах на лето, на свободные месяцы, что «вот заработаю на хлеб, тогда что-нибудь начну»… Проходит лето — там подвернулся хороший фондовый заказ, и надежда начать все отдаляется. А потом вдруг выясняется, что даже так не можешь начать, как умел. На сотню человек, получивших специальное образование, — пять человек остаются художниками. Остальные… Кочегарят, в общем.
Дмитрий Алексеевич уходит. Я остаюсь один. И ничто не мешает мне думать.
Я вижу белый нетронутый фон, смутное, ускользающее видение чего-то неясного, что должно быть у меня. Я еще не знаю, что это будет, но я вижу это, и мое нетерпенье уже торопит ночь.
2 марта.
Юрка вернулся из правления быстро. Неодобрительно сказал:
— Председателя в райком вызвали. С парторгом. По поводу статьи. Вот чертыхнулся! Мне еще и сейчас не по себе. В общем, с тобой не соскучишься.
3 марта.
Сказали, что машина в райцентр пойдет через час. Мне нужно походить по магазинам и успеть в районо. Я жду в конторе. На стене длинный, как простыня, табель учета трудодней. Я читаю графы: январь, февраль. Очень наглядная агитация. У свинарок по семьдесят пять трудодней за месяц, как у механизаторов. Было утро. Я села к окну. По дороге трактор тащил сани с флягами. Алюминиевые бока тускло вспыхивали на солнце. Мальчишки с сумками догнали воз и упали животами на фляги. Прокатившись, соскочили и направились к школе. Я узнала Санька. Без пальто, в мышиной распахнутой форме, низко опущенной сумкой он бороздил по снегу.
Овечка с ягнятами каким-то чудом залезла на крышу, топчется на сене, и беленький ягненок прыгает вокруг, останавливается и далеко засовывает голову под ногу матери.
Звонит телефон. Мужчина притушил о плиту папиросу, лаконично ответил: «Нет его. Уехал. А он на месте не сидит».
Всегда — уехал.
Председательский «козлик», хрустя сухим ледком, остановился у крыльца.
— Уже здесь! — сказал восхищенно мужчина. — Ну и носится! Замотал шофера.
Другой, в измазанной брезентовой куртке, улыбается:
— Иван вырваться не может. Говорит, курить отучился — за день папироску достать некогда.
— Зачем машина-то в район идет?
— Он дисковые пилы достал.
— У шефов?
— И здесь успел…
Председатель кивнул молча и прошел к бухгалтеру. В серой шапке крупного каракуля, с немолодым обветренным до темного лицом. Голубые глаза на нем казались выцветшими. И были они строги, не расположены к улыбке.
Я знала его отношение ко мне — этакое взрослое подтрунивание. Он как бы радовался разговору со мной и не сомневался, что я-то его шутки пойму. Сегодня председатель меня не заметил. Может, и не исчезло бы доброе восприятие утра, если бы не этот разговор, неожиданный и все перевернувший во мне.
В этот день я так и не поехала в район. Началось со статьи. И первые слова ошпарили меня. Нас сразу же разделила стена неприязни. Хотя Петр Сергеевич и крепился, держался в пределах такта, я почувствовала, что мы все понимаем и видим по-разному. Полюса наших позиций четки. И я собралась вся. Собралась отстаивать себя, потому что здесь не могло быть компромисса.
«Ты приехала. Пожила три месяца. Посмотрела на все с крыльца и поняла… Ах, какая я умная, а все…»
«…и строится благополучие достатка на недоверии. А жизнь, которую делаем мы, предвидим, предполагает вознаграждение нашего ума и наших дел. Честное вознаграждение за нашу отдачу.
А если не гасится тяга прибавлять к своему личному достатку еще и колхозный, не пресекается, а поощряется общей стихией, то разрастается злокачественная опухоль нечестности. Как тогда жить с этим?»
— Духовные утраты необратимы… Так? — спросил председатель и глянул на меня в упор. Нет — мы не были с ним друзьями.
— Что за самонадеянность… Начитаются… В пеленочной мудрости сами себя уведут куда-то, а потом опомнятся, сообразят, что их не понимают, и давай накручивать, поучать… Вот уж действительно по пословице: «Яйца курицу…» И ты… Написала… А сама-то еще даже скорлупку не пробила. Знаешь, как это называется?.. Палки в колеса. Приедут вот такие… Накладут прямо на дороге… — он замялся, — и объезжай.
В глаза это он не мог сказать — сказал в стол, будто кому-то.
— Ты от имени людей говоришь. Что они ждут… Что им надо… А я здесь уже шестой год с ними и знаю не только то, что им надо, но и… Я изыскиваю способ, как из прорухи вылезти, научиться дыры затыкать. А что ты предложила? Чем нам помогла? У меня уже за эту картошку без тебя выговор по партийной линии.
…Духовные утраты необратимы… Ты знаешь, что вот Безлепкину надо? Сейчас он в конторе стоял… Я его осенью с трактора снял… Его послали боронить, а он уехал на другое поле культивировать — выгоднее было. И ведь знал, что поле нужно к утру готовить. Рвач он… Вот где утрачиваем. Снять-то я его снял, а у него шестеро детей. Четверо в интернате в школе. Им нужно четверо пар сапог да вторую обувь. Каждому пальто да школьную форму. И заплатить за интернат за четверых. А где ему взять деньги? Я ему их должен дать, он их у меня заработал… Должен дать…
Он вчера напился и подступил: «Почему трактор не даешь? Детей с учебы сорву — отвечать будешь». Видишь? Я отвечать буду.
Я ему обязан каждый месяц деньги выдавать. Где я их возьму? Подскажи! Выговор мне дали, а денег шиш… Ты меня долбанула — и в стороне. А что мне теперь делать? Понимаешь?..
И вдруг он будто устал.
— Я попросил бы тебя. Ты же случайная здесь. Не мешай… — У него было издевательски усталое выражение. — У меня ведь тоже образование не ниже твоего, только я еще знаю что-то… И увидел это не с крыльца. Так по каким же законам ты начинаешь меня судить?
Он уже овладел собой, горячность спала, и у него появилась возможность сожалеть о запальчивости.
Я не возражала ему, сидела ошеломленно-покорная, он уже давал понять мне, что никаких умозаключений моих всерьез не примет.
Я не убежала. Скованность удержала меня, позволила прийти в себя и дала возможность спокойно высказаться.
— Если даже вы, с вашим высшим образованием, ничего не поняли из того, что я хотела сказать, и возмутились до состояния невменяемости, то, конечно, здесь трудно…
Ни на кого я не накидывала петлю. Я попыталась разобраться, предостеречь. Помочь. И дело вовсе не в торговле, а в зарождающейся тенденции к духовной изоляции. К вам у меня претензий нет. Все гораздо сложнее.
Так отчего же разговор об этом выводит вас из себя? Может, я не имела права вмешиваться? Я моложе. Но я не знала, почему еще нужно объяснять кому-то, что ответствен человек не только за то, что он способен сделать, а и за то, что он видит несовершенство жизни и не старается быть в стороне.