Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Шли по крутой тропинке. Когда поднялись наверх, сквозь рябую белизну деревьев увидели дворы.

— А мы их у себя в дежурке оставим, — говорит Лида Бессонова.

Девчата запыхались. Им тяжело и неудобно нести в руках толстые стопки журналов. Пока я дома надевала валенки, девчата на столе листали «Неву».

— Вы только журналы читаете? А мы… — Лида помедлила и поправилась: — Я современные книги не очень люблю… Начнешь читать… В старых книгах все необыкновенное, и говорят как-то не так, и красивые все…

Мне хотелось улыбнуться.

— Знаете что? Забирайте все это… Мы еще о них поговорим.

Я собрала с пола свалившийся штабель журналов и отдала девчатам.

В дежурке замороженное окно, в углу мерцает приемник «Рекорд». Пробиваются в этот затерявшийся уголок в березах мелодичные позывные радиостанции «Юность».

Приемник у них, видно, остается включенным всегда, в нем потрескивало, и тусклый глазок вздрагивал в сумраке.

Мы вышли на улицу. В раскрытые ворота въехала подвода, и женщина, стоя на возу, раскидывала вилами силос. Следом за нею, как серая краска по бумаге, текли овцы.

— Потолькя, ты еще соломы привези, — из глубины двора кричал дед Подзоров, — подстилку сделаем. Здоровы были, — ответил он мне и обрадовался. Почему-то он показался маленьким. Его большие валенки уголками голяшек торчали над коленками и, когда он шагал, зачерпывали воздух, как птицы. — Вот… Руки отказываются работать… Болел я. Заместо меня двух женщин поставили. Я ня знал…

Он стоял с вилами перед ступенькой невыброшенного навоза, будто весь длинный двор был двух уровней.

— За полтора месяца загадили. Убирались, лишь ба день прошел… А я ня мог…

Что-то изменилось в нем, усохло. Он говорил, и не было в нем сосредоточенности. Долго искал соломинку на лице, а рука его исходила мелкой дрожью. Он с участием смотрел на меня, а во мне почему-то появлялась к нему жалость.

— Вам уж отдыхать надо. Пенсию получать будете. Вы здесь в почете таком…

— Нишь я один живу, нишь для себя?

Вдруг он расслаб, склонил голову. Это было так неожиданно!

— Забяди́ли нас люди… С дочерью забяди́ли… Кому жаловаться? Потолькя-то опять с четвертым… Принесет и бросит, а я… Я с самой с ей вожусь.

Я вспомнила, сообразила, что Потолька — его дочь. Вспомнила ее белое, нестарящееся лицо, с менингитной неподвижностью губ, ее налитые груди без лифчика, как вымя, качающиеся под кофточкой. Ее сына, десятилетнего кретина, бегающего осенью по улице с большим колесом от конных граблей; девочку, не принятую в школу, — дефективна. Третий, пятилетний сын, еще не встает на ноги, и дед кормит его из соски. И теперь…

— Она вить не при уме… Убогая. А люди без жалости. Находются… Ей что?.. Голова больная, а… Усе остальное работает. Я ходил, жаловался людям… А они изгаляются, смеются только: «Может, ты сам». Теперь четвертого… Зачем мне?.. Если бы они были в уме!

То ли он плакал и не чувствовал слез? Они ползли у него по щекам, заставляли морщиться — будто были из одной горечи.

— Ведь это… — Я не знала, что говорить, ошеломленная его исповедью. — Это ведь все можно… надо приостановить…

— Забяди́ли меня… Забяди́ли… Люди жа!.. — взывал он. — Что мне опять делать?..

Старик стал надевать большую варежку, обшитую залощенным брезентом.

Я не возвратилась в дежурку. Не могла там ни о чем говорить и девчат ждать не стала. Я вышла на дорогу домой.

«Как же это? Как можно людям так жить? Знать об этом и жить? Кто это может потешаться? Столько лет! Ненормальная же она!»

VIII

Я обиваю о колено шапку — сено сыплется на пол. Сбрасываю телогрейку и вхожу в другую комнату. У меня горит лицо, нахлестанное ветром. Вечернее солнце уже не попадает в окна.

Я стою среди комнаты и не хочу трогаться с места.

«Как же это вышло?»

Приседаю перед этюдником. «Кисти не вымыл». Забираю их в руку. Мне же срочно нужно быть в городе — взять краски в союзе, купить холста. «Что же теперь?..» — я останавливаюсь в нерешительности.

«Не надо бы нам. Ведь это пройдет… Я же все понимаю… Как она сейчас? Давай отдохни, — говорю я себе. — В ночь на смену. Тебе теперь хватит времени у своего котла подумать целую ночь о радости твоей или беде. Может, выяснишь».

Не раздеваясь, я ложусь на кровать.

«Как это вышло?»

В обед я пошел на ферму запрячь лошадь, чтобы привезти домой сено. Уже становилось тепло — как бы не ослаб лед. Сено за рекой. Положил на сани вилы, лопату — откапывать оденок. Взял тулуп. Он мог не понадобиться — пригревало солнце, но если сидеть на возу и в поле начнется ветер, то поднимешь высокий его воротник, ляжешь в ложбинку воза и слушаешь, как бьется, шуршит по овчине метель. Радуясь, что помню все деревенские атрибуты приготовления, ощутив беспокойное нетерпение вожжей в руке, я прыгнул на сани, нашел ногами устойчивые точки на вязах, и лошадь торопливой рысью взяла с места, сани легко раскатились на повороте, ударяясь о бровку дороги. Чувствуя требовательную радость бега застоявшегося коня, я отпустил вожжи.

Сейчас сверну мимо деревни в луга, спущусь с горы, и поведет дорога мимо кустов черемушника, к дальним болотам, к тоненькому осиннику. Будут медленно надвигаться заросли тальника, высохшие плетни старых заездков. Я вспомню знакомые места…

Конь недоуменно осел назад, затормозил, останавливаясь. Сани накатились, застучали головками о его ноги.

Кто-то метнулся из-под головы коня в сторону и увяз в снегу.

— Катя? Вы что, задумались?

— Так…

— Садитесь, подвезу до первых домов.

Катя неловко примостилась на санях, сложив согнутые коленки на бастрик и натягивая на них полы шубы.

У нее были какие-то детские скорбные губы и размытые синячки под глазами.

— Ну и экипировка у вас… Добротная…

— Все предусмотрено, — говорю я, — веревка сзади, вилы закреплены. Даже Тур Хейердал был менее тщателен.

— Куда же вы?

— За сеном. Вот воз утаптывать некому…

— Возьмите меня.

— Это за рекой.

— Ну и что?

— Через луга. Километров пятнадцать.

— Ну и что?

— Вернемся только ночью.

— Возьмите меня…

— Сейчас мне сворачивать… А морозы начинаются к вечеру.

— Пусть я поеду. Ладно?

За деревней конь пошел широкой рысью. Копыта кидали снег в головки саней — твердые крупинки летели в лицо. Катя жмурилась от снега. Летящая снежная дробь забивала глаза, таяла и делала лицо влажным.

Катя запрокидывала голову, старалась поймать мой взгляд, отворачивалась, а в глазах ее плыли сизые купы кустов.

Я придерживаю коня, он переходит на отяжелевший шаг. Дрожат у него под мокрой кожей жилки. Я сажусь на солому.

— Вон тулуп, зря же лежит. Еще далеко ехать…

— Ах, ах… Обо мне заботятся, — дурашливо выговаривает Катя, прямо глядит на меня и замолкает.

Мне не нравится этот взгляд. Я вспоминаю, как недавно утром ехала на санях Павля в нахлобученной шали. Ехала работать. Она не старалась понравиться — мужчины рядом на санях были для нее привычны и естественны. А это… Просто блажь… Каприз… Красивая женщина может себе позволить… Маленькую шалость мужчина, конечно, простит ей. Самоуверенность всегда возмущала меня, злила. Особенно самоуверенность женщин, которые знают, что они красивы.

— Вы так управляете лошадью, — говорит Катя. — Вы здесь и родились?

Она не ждет ответа, спрашивает, будто утверждает.

— У нас в университете некоторые парни скрывали, что они из деревни. Все были с претензией…

Губы ее, кажется, замерзли, хотя солнце было мягкое, только от снега чуть исходила прохлада.

— Я не увидела тогда вашего портрета… Он получился? Мы с Юркой приходили к вам, да неудачно, не застали. Вы где-то учились?

Я тронул коня вожжой, он испугался, будто его разбудили.

— Закончил Суриковский. Три года назад. А что?

Она растерянно помолчала.

— А эта кочегарка?.. Что же? Что-то вроде самоистязания? Или… «Поэтессы бегут в лотошницы?..»

29
{"b":"562491","o":1}