— Не буду…
У Семена все зашевелилось в душе.
— А… — он хотел сказать: «сейчас» и стал выкручивать ухо, но оно, как засаленная гуттаперча, вырывалось из пальцев. Оно для Семеновой руки было мало.
Старик искал босой ногой приступку печи и не мог найти. Его мятые штаны дрожали. На пол он опустился неслышно. С угловатой проворностью старик поймал Семенову руку, оттянул вниз. Семен не ожидал, поэтому рука его была слаба. Вдруг старик уцепился Семену за ухо — не удержал, а только больно оцарапал.
— Ты что, сдурел? — опомнился Семен. Старик прижал спиной Леньку к столу. Тогда Ленька заплакал.
— Сломать хочешь? — Старик был темен. Он не ниже Семена. Но все в нем провисло: рубашка, пояс штанов. — А?.. Кого ломаешь? Зачем? — Старик отпихнул Семена до самой стены.
— Ты что? Ожил, что ли? — трогая оцарапанное ухо, Семен удивился и рассмеялся. — Распетушился.
Клава стояла в оцепенении.
Ленька смотрел в стол. Из его полуприкрытых глаз текли слезы. Щеки мокры. Плач его был горек, без жалобы. Клава развернула Леньку за плечи и, подталкивая животом, увела в комнату. Оттуда быстро прошла к лавке с кринками, независимо возмутилась:
— Завоспитывался… Ум просто наружу лезет…
— Ты бы помолчала… Вас всех… пора на место поставить.
— За год ни разу в дневник не заглянул. Вот и довольствуйся… Ползарплаты в школу отнесешь.
— Ну, это мы еще посмотрим.
Он снова заглянул к детям.
— Так ты понял? С тобой я еще не разобрался.
Клава, оставив кринки, вернулась к детям.
— Заступаться, что ли? — насмешливо спросил Семен. — Как тигрица…
Семен уступчиво стал ждать улыбку Клавы.
В старике как-то все сразу погасло, и он полез на печку. И уже не слышал разговора Семена с Клавой, не заметил, как они, после незлобивых препирательств, ушли. Было еще девять часов.
XXI
О чем передумал старик за этот день? О избах, потрескавшихся, хранящих каждым обветренным пазом его прикосновение; о людях, приехавших с ним на эти земли, полных жизни, не знающих предчувствий небытия, веселых и красивых. Они грустили, улыбались и сеяли хлеб. Сколько пашен, сколько осеней, сколько хлеба. Звенящий шелест колосьев, на которые ложилось по утрам теплое солнце восходов. Для чего жили? Ничего не осталось. Прошло… И дни, как тогда, — идут. Все, что сделали, — пройдет. Кому останутся эти дни, эти радости? Каким людям?
Старик хотел поправить пальто под головой и заметил, что рука его опять неподвижно лежит на груди, что она суха и стыла. И он подумал: почему днем так испугался этой неподвижности, а сейчас принял ее неминуемость и не пожалел себя?
Был вечер… Лагутин… Семен… Разговор их и… рядом ничего не было значительного… И старик горестно подумал, что этих людей оставлять ему не жалко.
Ему захотелось на улицу. В черной рубахе, в калошах на босу ногу, он вышел на крыльцо. Постоял, и по доске, брошенной на землю, прошел к плетню. Колья были черны и мокры: даже ночью не застыло. Стояла оттепель. Еще не растаявший снег медленно накалял калоши. Намокшим холстом провисало небо над избами, и не было признаков света, фосфорным сиянием обозначившим очертания изб. Весна чувствовалась даже ночью. Где-то скапывал снег в лужу. Пахла весна талым лесом до вязкой горечи на губах. Хватает этого запаха на всю Сибирь, и никогда он не кончится… Что же, как же будет потом?.. Какие весны? Чем полна весна? Каким движением? И почему слышны в ней далекие, далекие ветры?
Старик долго шарил рукой по двери, искал скобу, и еще в сенцах услышал музыку. И в избе она не исчезла: шла из темноты комнаты. Комната слабо дышала светом экрана и невообразимо далекой нежностью.
Что это? Что же это? — старик даже боялся думать, чтобы не потерять наметившиеся чувства. И звучание не проходило. Он не умел слушать музыку: оркестр раздражал его. Он всегда слышал каждый инструмент отдельно, разлагал музыку на составные элементы, и звуки ничто не вызывали в нем, поэтому он не улавливал никакого строя. А сейчас такое непонятное что-то и так незнакомо говорит и говорит, будто упрашивает кто-то кого-то.
Старик, не сняв калош, пошел на свет экрана и, не отпуская его, сел на диван. Глаза настроились на четкость, и тогда он увидел людей: сотни людей… Сплошную стену лиц, лиц… А перед ними, взявшись за руки, в плавном движении, влекомые песней, на льду — он и она. Ласкала их музыка. Подпрыгивало, трепыхало при крутом движении круглое крылышко на литых бедрах девушки. Нежны и сильны ее ноги в белых, высоко зашнурованных ботинках с коньками. Незнакома она в девичьей силе своей. Бережен он к ее гибким рукам, и умеет она почувствовать все малейшие движения его души, его желания. Она отдает себя музыке, ему и всем, поворачивает к нему лицо и улыбается оттого, что молода, что счастлива, что горит и светится голубой и ярчайший их мир. Небо ли с ними там, солнце ли там? Откуда льется этот свет? Где наметилась эта девушка, из какого далекого мира явилась в наши дни? Что за люди смотрят на нее? Каким спокойным, задумчивым и незнакомым светом полны их лица? Из каких они будущих времен? Почему он еще не видел их, этих людей? Синий, синий свет за экраном…
Старик даже не заметил, когда подменилось его сознание. И кажется ему, что уже давным-давно его нет. Лето и яркое марево коснулись его холмика. Колышутся стрельчатые перья травы, прорастают из прошлогоднего настила прели. Далекие и солнечные ветры идут над ним. А он из своего бездыханного мрака проглянул сюда, в этот мир, который невообразимо светел. Он подсмотрел его оттуда, из-под своего ветхого холмика, на котором истлевали в зелени травы темные грудки креста. Прозрел солнечную толщу лет.. Люди сосредоточенно внимали прекрасному празднику. Старик погостил у них… Сознание вернуло его в темную комнату — озябли ноги. Старик не двигался. На душе его было светло, и он подумал: совсем другие люди наросли… Когда он их просмотрел?.. Среди них он обязательно сейчас узнает своего Леньку.
XXII
Уже спали Семен с Клавой, внуки. У старика сна не было: он воспринимал все приглушенно, в полузабытьи, как в воде.
Ленька в одних трусах пробрался к нему, поднялся на приступку печки. Старик лицом почувствовал близость его губ.
— Деда, — прошептал он. — Ну, деда.
— Что тебе?
— Я решил.
— Что? — старик ничего не мог сообразить.
— Задачку.
— Какую?
— Про мужика и про камни. Ну, деда!
— Ну… — старик проснулся, память его прояснилась.
— Один пунт камень, три пунта…
— Фунта, — поправил старик и стал рукой искать Ленькину голову… — Ну…
— Девять… и двадцать семь… Деда, проверь. Все составляется… От одного до сорока…
Волосы у Леньки мягкие, как пух ковыля. Старик пригнул его голову поближе к своему лицу и сказал:
— Ночь, а ты не спишь. Вот отец встанет, тебе поддаст.
— Деда…
— Ну?.. Лезь сюда.
— А я приемник не своровал. Это мы его временно разобрали. Втроем… Будем катушку перематывать.
— Какую катушку?
— Ну, там… В схеме. Он будет больше станций брать.
— А березку ты правда срубил?
— Это мы на мачту, деда. — Ленька покаянно вздохнул. — У нас мачта мала, а мы хотели высокую поставить.
— Зачем высокую-то? У вас уже есть. — Старик окончательно проснулся, ощупывал тощенькую спину Леньки.
— Деда… А мы в яме живем.
— Это что?
— Ну… Местность такая… Везде высоко, а у нас — блюдце. Волны над нами пролетают. А если к одной березке другую березку привязать — дружка на дружку — и поставить, вершина в самые волны вонзится.
— Как ты ее удержишь?
— А растяжками.
Старик надолго задумался.
— А какие они у радио, волны-то?
Ленька помолчал.
— Деда, знаешь… А я не знаю…
Ленька смотрел в окно. Глаза его ловили тайный ночной свет. Старик долго молчал.
— Какую березку-то срубил? Их всего три было. Самую высокую? Тоненькую?