Восемь километров от станции трактор давил гусеницами снег, а я, привалившись спиной к фляге, ставил ноги на полоз, чтобы они не бороздили по снегу. Временами бежал по графленому следу — грелся.
На стеклах настыл мороз, матовый, без перламутровых блесток. Тронешь ногтем — и на подоконник посыплется сухая пыльца. А за окном, в стронциановом сиянии месяца, падает медленный снег и не слышно шороха опускающихся снежинок. В другой комнате горит свет. Голая лампочка над столом, запорошенная мукой клеенка. Я не зажигаю свет, смотрю, как мама сеет муку. На лавке у окна долбленая сейница с выщербленным краем. Качается темное сито в руках, да слышны равномерные шлепки ладоней.
Задребезжала дощатая дверь в сенцах.
— Кто-то так грохает? — Мама высыпала отруби в чугун, вышла в сенцы. Дверь в избу оставила открытой, чтобы в полоске света видеть откидной крючок.
Я ждал у стола.
В избу, заснеженной шапкой вперед, ввалился Пронёк Кузеванов, за ним — высокий, без шапки, парень.
Пронёк потопал пимами об пол, сбивая снег, надвинулся, стянул с руки спаренную варежку.
— Не спишь?
Достал из кармана заиндевевшую бутылку водки, поставил на стол.
— Тетк Наталь, ты не обижайся. Мы поговорить.
Он уже выпил, обветренное лицо багрово потемнело.
— Ну, ладно, — сказал я. — Вы раздевайтесь.
Парень молча пошел к вешалке.
На нем меховая куртка с замками, шерстяные тренировочные брюки с простроченными рубцами спереди. Брюки натянуты резинками поверх лыжных ботинок. Он красив, чуть горбонос, со смуглым несибирским загаром.
Я поставил скамейку к столу. Мама вдруг засобиралась, накинула шаль, застегиваясь, прихватила ее концы полами телогрейки и ушла с алюминиевой чашкой на улицу.
— Мама, подожди.
Я знаю, как зимой спускаться в погреб.
— Ладно, парни, я сейчас.
На улице морозно сиял месяц. Чашка стояла на снегу. Мама сбрасывала с крышки погреба снег и, поддев лопатой, старалась ее оторвать. Я взял у нее лопату. Потом вилами выбрал смерзшиеся квадраты сена из сруба. Раздвинув вставные доски, мама спустилась вниз.
— Ты не лезь, Андрюш. Расшибешься. Лестница скользкая.
— Я посвечу.
Я стоял рядом с кадками и зажигал спички одну от другой.
Мама сдвинула в сторону стебли укропа. В обнажившемся рассоле всплыли красные помидоры. В чашке их мокрая кожица схватывалась тоненьким налетом льда.
Когда я принимал помидоры из погреба и коснулся маминых рук, они у нее были холоднее алюминия.
Вылезая, она опиралась ладонями о снег.
— Беги домой. Заколеешь. Теперь я сама.
Удивительная убежденность: будто она крепче других. Я подал ей чашку с налипшим на дно снегом и отправил в избу.
— Хватается? — оживленно обрадовался Пронёк. — Чуть недоглядишь — уши распухнут, как пышки.
На столе уже стояли помидоры в тарелке, нарезан хлеб, сало. Мама протирала рюмки.
— Тетк Наталь, что наперстки готовишь? Ты стаканы ставь.
Пронёк сбил сургуч, обхватил ладонью горлышко бутылки и вилкой откинул на стол жестяной колпачок.
— Силен, — сказал парень. Он смотрел на Пронька, как смотрит старший на меньшего — снисходительно и как бы все понимая, хотя был моложе его.
— Опыт, — отметил я.
Пронёк будто не слышал. Только сказал:
— Это наш агроном. Юра Холшевников.
— Приобщается к колхозной жизни?..
— Да. В институте теория, здесь практика.
Пронёк разлил водку по стаканам.
— Ну… За приезд.
Поставил локоть на стол, будто трудно держать полный стакан. Он все такой же. Не изменился. С большим тяжелым лицом грубой лепки, как первый скульптурный нашлепок. Даже лицо цвета глины.
Выпили. Пронёк наколол вилкой помидор — он, осев, растекся. Пронёк взял другой за крючковатый корешок, высосал одним вдохом, крякнул:
— Х-х-о… Аш затылку холодно.
Пронёк неуклюж и здоров. Когда-то, будучи моложе, он казался бесформенным, как мешок с тестом, а сейчас стал тверже, определенней. «Бузотер»… — так недобро и осуждающе зовут его в деревне.
Что общего нашел с ним этот городской парень?
Изморозь на его волосах растаяла. Мокрые пряди прилипли ко лбу. Он наклонился над столом близко к электролампочке. От волос шел пар. Стряхивая пепел папиросы на спичечный коробок, он молчал, будто его что сдерживало.
Мягко подступал хмель. Я смотрел на оттаявшие помидоры, вспучившиеся, налитые влажной краснотой, на синенький самолет под пеплом, — он медленно плыл, разворачиваясь на столе. Спина уже не чувствовала холода от окна.
— Это здорово, что вы пришли, — сказал я, чувствуя радостную близость к этим людям.
Я был благодарен Проньку за то, что он сидит за этим столом с каким-то незнакомым парнем. Значит, я дома. Значит, кому-то вот так вдруг захотелось прийти и увидеть меня.
— Это вы здорово придумали…
Агроном порывисто поднялся с лавки, качнувшись спиной на стенку. Прошел к вешалке и достал из внутреннего кармана куртки еще бутылку.
— Приобщим…
— А это не чересчур?
Здоровые же они! Лоси. Ну, Пронёк — это понятно. А Юрий? Спортивный малый…
— Вам же завтра работать.
— До завтра еще…
Пронёк долил стаканы.
— Тетк Наталь, надо допить…
— Я тогда квашню не поставлю. А ты бы, Пронь, сам больше не пил. Как домой пойдешь? Много же…
— Сегодня мы намерзлись. Сегодня положено, — сказал Пронёк. — Только что с лугов. — Он посмотрел на меня. — Всю дорогу трос рвался. Раньше к стогу десять подвод подгоняли, а сейчас… — Пронёк довольно хорохорился. — «Челябинец» вокруг трос заведет, сдернет с места, так по снегу весь стог и тянет. Эх… Ты не знаешь, Юра. А мы с ним вместе в школе учились. — У Пронька добреет лицо. — Як нему всегда прихожу. Как он в деревню приезжает, я прихожу. Ты нам покажи что-нибудь. Покажи. Он посмотрит, как ты…
Проньку хотелось похвалиться мной, похвалиться и тихо торжествовать. Я представил его перед расставленной панорамой своих этюдов. Пронёк заметил, что я долго молчу, поискал глазами, что я рассматриваю на клеенке.
— А на этот раз надолго в деревню?
— На этот раз…
Мама почувствовала, что я сейчас что-то скажу, перестала размешивать опару.
В темноте стекла отражались заслонка печки и ведро с водой. За ними синий ситчик маминого фартука. Я минуту молчу. С неотвязной привычкой воспринимаю все зрительно. Вижу только цветовые нюансы, рефлексы и решаю, чем это можно было бы взять, какими красками.
Киевская художница Ада Рыбачук поехала на остров Колгуев искать свою тему и свою любовь. Мой друг Гена Сорокин после Суриковского института поточным способом красит десятиметровые кинорекламы в городе. Рисовать уже разучился. Обводит кистью физиономии актеров через проекционный аппарат.
А я… Я жил в дощатой времянке у частников. Затыкал носками прогнивший пол по углам, писал свои «городские окраины» и выставлял в художественном салоне на продажу. Но чаще складывал под кровать. А рядом с моей времянкой вырастали панельные жилые массивы и новые дома культуры. Светлые. Со сквозными пролетами стен из стекла и алюминия. Элегантные дома культуры. Они бережно входили в глухую чащу лесов, распахивали стеклянные свои стены перед живой белизной березок с опадающими листьями.
Я видел, как на глухом простенке зала ложился небольшой эстамп в строгой белой окантовке и не «вписывалась» живопись из художественного салона.
Новоселы городских квартир обставляли свои комнаты современной мебелью и не заходили в магазин художников. Они покупали в культтоварах репродукции ИЗОГИЗа. Дешевле. Ребята из Союза художников повздорили из-за какого-то заказа — кажется, панно по пятилетнему плану при въезде в город. Когда приехали в горисполком заключить договор — заказ уже перехватили другие. Мне не хотелось гоняться за заказами. На первых порах достаточно было вести изостудию при Доме культуры. Рублей за пятьдесят. Я предлагал свои услуги. Директора культурных очагов радовались моему приходу.
— А что? Вот кстати!.. Мы давно мечтаем о студии… Знаете, сколько желающих из цехов приходят! Комнату подберем. Нам десять кружков нужно организовать… на общественных началах.