Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Наверное, они не умели петь… Но непреходящая стихия дедовской культуры вводила их песню в русло и не позволяла растекаться…

Я никогда не слышала этой песни. Я слышала хоры — большие и сильные, но не знала, что люди могут петь так… Что же это такое есть в них, какая изначальная обида пришла и в наши дни — передалась от отцов детям?

С сестрой мы в лодочку садились
И тихо плыли по волнам… —

не поет, а сообщает Дмитрий Алексеич.

И Василиса Серганова сидит на лавке у ведер, прикрывает втянутые губы платком. Возбуждает и молодит ее песня. И дрожит под платком выдавшийся острый подбородок.

Дмитрий Алексеич стар, сед, шепелявит, как прохудившийся мех, и все не хочет поверить, что нет уж той силы в нем, что родила эту песню.

С сестрой мы в лодочку садились…

В Проньке ворочается что-то, его коробит. Он наклоняет к столу голову, морщится, будто перекусывает проволоку.

— Э-э-э-х, — тихо и разбойно выдавливает он, не зная, куда деть руки. И уже тесно ему в его рубахе.

— Пронь. Да что ты, Пронь…

Юрка соскочил и навалился рукой на брус. А Пронька выворачивала сила, о которой никто не знал, чем она закончится.

— …Э-э-х!..

Юрка сжал ладонью его плечо.

— Пойдем на улицу, — сказал Юрка, подтягивая его к себе. Пронек был у Юрки под грудью.

— Ты? Юрк… — Пронек обрадовался, как в лесу. — Ты не знаешь… Когда тебя за человека не считают, — откачнулся. Увидел меня. — А… Катя… За человека не считают, — опять сообщил усиленно. — А Андрей считает. Ты знаешь, кто такой Андрей? Он считает…

Ребятишки на печке подтянули под себя ноги, отползли в тень. Только двоечник упирался пятками в беленую стенку.

Надя ставила на стол пельмени в больших тарелках. Пельмени дымились горячими горками. Надутые раковинки с тугим усилием сдавливали просвечивающую начинку.

Надя оставалась, спокойной и улыбалась, только держалась у бровей вертикальная складочка, которую не могла растянуть тугая прическа.

И началось над пельменями беспечное оживление, будто и не звенели углы в избе и до горького крика не возбудился Пронек. Юрка с ним вышел на улицу.

А мне на уши еще больно давила тишина. И хотелось понять людей, какими они были только что. Что же хотят они выразить в своих песнях? И почему нет такой силы в новых?

Я зачерпнула воду из ведра. От ковша пахло застоявшимся сырым железом. Колодезная стылость долго держалась на зубах.

— Смотрю я, — сказала тетка Василиса. — На гулянке ты, а все не развеселишься. Или радость наша для тебя некрасива? Она ведь у нас как есть, на виду. Никогда не притворяется.

— Да нет… Хорошая у вас радость. Поете вы хорошо. Я никогда этой песни не слышала.

— У сибиряков научились.

— Какие песни старинные были… — сказала я. — Силы в них много. Сейчас таких нет… — и уже была уверена, что Василиса подхватит это и вспомнит что-то. Старуха помолчала и ответила неожиданно просто:

— Сейчас тоже есть хорошие… И какие еще хорошие! Послушаешь…

И все… Я поймала себя на мысли, что, желая поговорить с ней, не заметила, что искала ее убеждение и подлаживалась под него. А она, разговаривая, не боялась ошибиться и обезоружила меня своим ответом. Она вздохнула потаенно:

— Муж твой к людям быстрей прилипает. Свой везде. Вот уж и здесь его все касается. И люди его принимают, раздвигаются, место дают.

А у дяди Ивана на коленях уже ворочался аккордеон.

— Уйдем, Юрк.

15 декабря.

С чем я проснулась? Юрка спал. В предрассветных сумерках Юркино лицо и моя рука были мертвенно-бледны. Я пошевелила пальцами, боясь их цвета. В городе я никогда не просыпалась одна и не лежала так. Голова у меня была свежей. Рядом спал Юрка, а я лежала и думала: «Я счастлива?»

Вот уж второй раз задаю себе этот вопрос. Значит, когда-то у меня уже было такое состояние? Я вспомнила яркую комнату журналиста — Юркиного друга. Стены его комнаты были в беспорядке оклеены репродукциями Матисса. И даже ленточками свисали с потолка японские гравюры, прихваченные за кончик кнопкой. У двери стояла тахта, а в углу магнитофон и приемник с переносным выключателем.

Мы с девчонками нашего курса осваивали эту «технику», пока мальчишки исчезали. Они появлялись с вином. Бутылки не заворачивали и этак небрежно несли в руках.

Потом были танцы и песенки… Песенки таких талантливых ребят.

Было много смеха. Было очень много смеха. Возвращались домой поздно. Машины шмыгали, шмыгали перед глазами, месили раскисший снег на дорогах и слепили.

Мы ловили такси стенкой. Рассаживали всех. Сами шли пешком. От моих дверей Юрка уходил.

Я ложилась в постель, смотрела в подвижную темень потолка и спрашивала себя:

— Ты счастлива? Ты же счастлива…

Я вышла за Юрку замуж оттого, что он был всегда лучше всех. Был самым красивым.

Так что же мне нужно еще сейчас? И снова я пытаюсь уяснить: я счастлива?

С Василисой Сергановой я разговаривала вчера и, оказывается, говорила совсем не то, в чем убеждена сегодня. Значит, я не была естественна? Значит, притворялась? А с собой я не притворяюсь? С Юркой не притворяюсь? Я его люблю? Отчего же я все чаще и чаще с таким отчаянным усилием напоминаю и напоминаю себе его достоинства?

Вчера проходила мимо избы Андрея. За плетнем, в глубине — темные сенцы. Стенка избы близко у сугроба, и из окон падает свет. Обыкновенная изба, не лучшая в деревне. Изба, к которой я совершенно безразлична. А я думала:

«Здесь он живет…» И испугалась.

В радиоузле, когда я грела у приемника ноги, он задумчиво рассматривал меня и, когда понял, что я заметила это, больше ни разу не глянул, будто боялся дотронуться взглядом, будто нельзя. И я знаю, что себя он не выдаст даже улыбкой, чтобы я не заподозрила.

Какая здесь весна? Наверное, когда поднимается вода, вся согра в воде.

Почему мне хочется понять, о чем он думает, когда бывает отчужденно далек, понять мир его посягательств?

А ведь я знаю что-то больше его. Но оно, это что-то, какое-то не мое, заемное. Вот и не будит ни в ком любопытства. И у него…

Странно. В декабре в Сибири какое бывает теплое солнце на снегу, когда всходит. Ласковое, можно загорать. Это оттого, что его никто не задерживает, не процеживает, оно играет, прозрачное.

Может, и сегодня такое утро будет…

Так отчего же это неясное, осторожное отчаяние? Будто что-то уже большое-большое у меня не сбудется. Красивый муж спит рядом. Я знаю, что девушки хотят счастья. Для себя. Счастья моего… А чего я хочу?.. Не выходите, девчонки, замуж. Замуж лишь бы… Боязно мне. И уже есть что-то, что нужно прятать от Юрки. Если по-честному, ведь это порочно. Но отчего же так чисто желание мое думать о нем? Это же все случайно. Случайная деревня. Случайно здесь я.

Мне было весело. Мне было всегда здорово весело. А вот большого утра, единственного, весеннего — не было.

Неужели правда — есть еще какая-то любовь, кроме такой, которую я знаю к Юрке. Что же делать тогда? Как жить, если теперь мне дано узнать об этом?

16 декабря.

Вся клубная библиотека поместилась в одном книжном шкафу. Саня раскрыл замочек, и створчатые дверцы разошлись сами.

— Пожалуйста, мне не жалко, — небрежно говорит Саня. — Свободный доступ. Оберегать нечего. «Огонек» без обложек, а рассказы без картинок. Кто захочет возвратить их на место, зайдите в любую избу — все стены залеплены.

— Ну уж, — говорит Лида Бессонова. — Прошлогодние. Они и так истерлись. Таисия Марковна была, так хоть журналы выписывала. А сейчас…

Лида недовольно выпячивает губку. Она у нее так и остается, хотя Лида и окунулась в журнал.

Подходят девчонки, садятся за длинный стол рядом. Саня тоже задержался и расслабил бурый воротник пальто.

23
{"b":"562491","o":1}