— Неужели вы прямо с Мавзолея это зачитывали?
Я пытаюсь вообразить Проханова в компании, которую писатели Гаррос — Евдокимов описывают как «выводок зомбаков».
— Нет, по радио: «И вот… Красная площадь… Выступают… А сейчас слово предоставляется писателю Проханову». Это накануне записывалось, а потом включалось. Это было очень престижно. Эти оды мне удавались. И за счет языка, и за счет того, что я мог монтировать храмы с ракетами, саркофаги князей с кремлевским пантеоном, и все сливалось в такую непрерывную красно-белую историю. Это производило впечатление и ценилось тогда. И я сам оценил, чувствовал непрерывность истории, мистику могил, которые были рядом, по разные стороны от стены, по существу, эти кости, пеплы были близки друг к другу. Мне был интересен этот опыт.
Похоже ли это на его сотрудничество с зюгановской компартией? Определенно нет. «Тогда сильная власть, партия, государство приглашали меня к взаимодействию, включиться в мощную всеобщую процедуру, в каком-то смысле я был ангажирован. А сейчас сильного государства не существует — и уже я выступаю с позиции сильного, может, даже в качестве какого-то демиурга. „Нью-Йорк Таймс“ писала обо мне как о сером кардинале партии, уж не знаю, насколько это правда. Роли изменились. Тогда я был ангажирован, а теперь можно сказать, что я ангажирую.
— Я все никак не могу привыкнуть к тому, что вы умудрились не стать членом КПСС. Ведь все были.
— Я воспитывался в совершенно не партийной, по существу, не в советской среде, семье. Одна часть была репрессирована, другая, став советской, никогда не была партийной. Кроме того, во мне всегда была внутренняя фронда.
— Каким образом вы избегали вербовщиков, которые к вам подкатывались? Как ваш Коробейников: „Не обязательно быть членом партии, чтобы написать блестящий репортаж или очерк. Бунин не был членом партии, но прекрасно справлялся с описанием природы, машин и человеческих душ“?
— Во-первых, я с теми людьми, кто предлагал мне вступить в партию, был если не в дружественных, то в приятельских отношениях[8].
Я мог им отказать, я был не военным, они не были мне командирами. Потом — ну вот я не вступаю в партию — что, они мне запретят печататься? Да я им был нужнее, чем они мне. Кто мог описать атомную триаду советскую? Кто мог описать бомбардировщики, летающие к полюсу, пуски ракет или взрывы атомной бомбы на полигоне в Семипалатинске, как я? Никто. Я им был важен. И потому, почувствовав, что я им важен, они хотели зафиксировать, застолбить мое присутствие в их среде партийной. Партийность — это как кобель, который метит своей ядовитой мочой среду. Это круговая порука. Я это понимал прекрасно, и я вовсе не хотел таким образом заключать с ними договор. Мой договор был не коммерческий и не политический, это было, что ли, бескорыстное служение: я так думал, и мне было интересно этим заниматься, я умел это делать. Давление, которое на меня оказывали, не было субординационным давлением. На меня не столько давили, сколько искушали. А мне это было не нужно. Я не видел в этом корысти. То были анархические настроения художника-одиночки, который предпочитал делать то, что он делает.
Я помню, это было во время какого-то коктейля, в Болгарии, ко мне подошел один функционер крупный и сказал: „Как вы не понимаете, вы не идете в партию, вам предлагают такой высокий уровень, это, может быть, ваш последний шанс“. И вот сейчас я случайно встретил его, он какой-то жалкий, опрокинутый, несчастный по сравнению со всей этой его номенклатурно-партийной вельможностью тех лет. А мой-то шанс, может быть, наоборот, был в том, что я не вступил в партию. Я чувствовал себя абсолютно свободным, не ангажированным…
Храмов в своем открытом письме соловью Генштаба вспоминает, как Проханов не просто не вступал в партию, но и ему решительно отсоветовал: „Не вступай, — сказал ты, — захочешь, они тебе, беспартийному, больше дадут“. Ты захотел — и тебе, очевидно, дали».
Правда? «Нет, я думаю, это не была интуиция, это был внутренний стихийный протест, либерализм такой изначальный, который потом принес мне дивиденды. Сейчас я к этому рационально отношусь. А тогда это присутствовало стихийно; это не стоило большого труда».
У него не было карьерных побуждений — но его карьера развивалась сама по себе. Хотя, безусловно, если бы он стремился к восхождению по социальной лестнице сознательно и не совершал экстравагантных поступков, то, конечно, добился бы гораздо большего.
Тут надо отметить вот что — он не заматерел: в нем было нечто такое, что отличало его от номенклатурных писателей. Он производил странное, не сказать эксцентричное, впечатление. Любопытно свидетельство Бориса Парамонова: «Александра Проханова я заметил давно, еще до перестройки. Помню его статью в „Литературной газете“ году в 84-м или даже в 83-м — об Афганистане. Была неожиданной фразеология статьи: достаточно дикая, но какая-то несоветская, неофициозная, неказенная. Что-то, помнится, говорилось о том, что из смотровой щели танка, ползущего в песках Афганистана, открываются всемирные моря… Он нес какую-то неканоническую, неполитичную чушь: о глобальной геополитике, о тайне четырех океанов, о всемирно-исторической миссии советской армии. Официальная пропаганда таких слов не говорила, ограничиваясь в основном расхожими штампами об ограниченном контингенте с дружественной миссией, о братской руке помощи».
«Меня не любили ни левые, ни правые, ни власть имущие, по существу. Я был птицей другого полета».
Любопытный эпизод произошел с ним в Венгрии, государстве «гуляшного социализма», много лет процветавшем под руководством рачительного коммуниста Кадара. Это была поездка по армейской линии, в расквартированные там советские гарнизоны. Напарником по делегации был Петр Лукич Проскурин, автор толстого, как телефонная книга, романа «Судьба». Им не нужно было отписываться в прессу, достаточно было просто выступить с чтениями перед офицерскими женами и солдатами из караульной службы, сами офицеры все уехали на танкодром. Проскурина вдруг отозвали за кулисы. Там он увидел майора в замызганной полевой форме и грязных сапогах: «Петр Лукич, — сказал офицер, — у нас маневры, но, узнав, что вы здесь, я сел на БТР и гнал 80 километров, — тут военный протянул автору замусоленную „Судьбу“, которую явно перечитал весь гарнизон, от полковника до прапорщиков. — Книжку подпишите мне, а?» Подмахивая свою макулатуру, Петр Лукич с гордостью подмигнул своему младшему коллеге, ошеломленному: «Не то чтоб я позавидовал, но я понял, что есть писатели, ради которых читатели бросают гарнизон, рискуют попасть под трибунал, дуют на тяжелой технике за сорок верст только затем, чтобы увидеть своего кумира и подписать книгу. Увидеть и прикоснуться. Писатели были боги, такое было значение литературы в советском обществе».
То был хороший стимул писать дальше и не бояться репутации коллаборациониста и трубадура официоза. Он увидел, что, в конце концов, то, что называлось «репутацией», было всего лишь мнением «аэропортовских» дам, тогда как майору, который и представлялся ему «настоящим» читателем, на все это было наплевать.
Вечером 24 ноября 1979 года в здание Московского общества любителей книги в Кадашевском переулке стягивались несколько десятков мужчин более или менее одного возраста, которые явно имели какое-то отношение к печатной продукции, но и на типичных «книголюбов» похожи не были. Там можно было увидеть будущего букеровского лауреата Маканина, редактора издательства «Советский писатель» и двоюродного брата Евтушенко Александра Гангнуса, писателей Кима, Курчаткина, Афанасьева, будущего председателя Гостелерадио О. Попцова, будущего редактора «ЛитРоссии» В. Гусева. За оформление здесь отвечали двое — критик Владимир Бондаренко и тот, кого он подначивал, — один из самых модных писателей, автор недавно вышедшего «Места действия» и фигурировавшего пока только в рукописи «Вечного города», Проханов.