Просыпались мы бодрые, и, пока одевались, я сочинял стишки и «штучки», примеры которых я уже приводил. Ванной у нас не было, и небольшие наши покои становились еще меньше из-за «бадьи» — какой-то птичьей ванночки, в которой мы мылись и плескались, стараясь не столкнуться друг с другом. Порой мы заглядывали в гостиную из-за раздвижной двери, и, если там было пусто, я в штанах и ночной рубашке (пижам тогда еще не носили) или Джейн в голубом халатике, поверх которого, до самой талии, лежали светлые косы, кидались за письмами. Как правило, письма приносили добрую весть. Иногда в них был чек; иногда — предложение написать статью. Присылали нам и книги на рецензию. Пока мы читали, твердая поступь по лестнице, звон посуды, аппетитный запах, а там и стук в двери возвещали, что нас ждут кофе и яичница с беконом.
Как живо во мне воспоминание об этой веселой комнате, о Джейн, о коврике у камина, где она поджаривает хлеб, о сероватом, быть может, туманном лондонском деньке и о радостной игре углей, бросающей блики на каминный прибор и на решетку!
После завтрака я садился за работу, писал рецензию или одну из двух-трех всегда находившихся у меня в работе статей — тщательно отделывая их, пытаясь избавиться от неуклюжих оборотов, пока не останусь вполне доволен. Джейн переписывала все это, или писала сама, или отправлялась что-то прикупить, или садилась за биологию, готовясь к последнему экзамену. После утренних занятий мы делали вылазку в Риджентс-парк или шли в лавочки на Хемстед-роуд, чтобы подышать воздухом и поразвлечься до обеда, то есть до часу дня. После обеда мы добывали материал для статей.
Охоту за материалом мы считали очень важной. Мы стремились оказаться в самом неожиданном месте, в неожиданное время, чтобы увидеть его по-новому. Иногда, уже под вечер, мы шли на Хайгейтское кладбище и возмущались скудоумием тех, кто ставит надгробия; или, в манере лучших критиков, бранили Парковый музей (имея в виду, конкретно, его санитарное состояние); или в холодный ветреный день гуляли в Эппингском лесу, сочиняя «Скорбный путь через Эппингский лес». Мы глазели на витрины Бонд-стрит, рыскали по галереям и аукционам Вест-Энда, шлифуя образ Дяди, изобретенного мною в угоду читателям «Пэлл-Мэлл газетт», — могучий был человек, из тех, кто обитает в Олбани! (Труды наши увенчали «Избранные разговоры с дядей»). Я все еще состоял в Зоологическом обществе (позднее меня исключили), и материал, а заодно и ассоциации, мы искали у клеток. Когда меня осеняла идея, а статью я написать не успевал, заметки складывались в зеленый ящик.
Промозглым днем или после ужина, когда работать уже не было сил, мы играли в шахматы (здесь тоже можно было изыскать материал на статейку) или в безик, из которого даже мой искушенный ум не мог бы выжать ничего интересного. С безиком нас познакомил мой старый соученик Морли Дэвис, который занял теперь мое место у заочников и готовился к экзамену. Жил он неподалеку, навещал нас после ужина и степенно играл с нами в карты.
В концерт, в театр и в мюзик-холл мы ходили редко, по вполне понятным причинам. Позволить себе мы могли только прогулки. Если не считать случайных вечерних гостей вроде Дэвиса или моего дальнего родственника Оуэна Томаса, которому дешевизны ради я поручил бракоразводные дела, или чашки чая с Уолтером Лоу, мы ни с кем не общались. Впрочем, я и раньше не знал «светской жизни», а Джейн, чей опыт ограничивался танцами, чаем, крокетом и теннисом в Патни, отзывалась о ней с немалым презрением.
Неудивительно, что с наступлением весны мы, несмотря на успех, стали ощущать какие-то неполадки. У меня что-то случилось с лимфатической железой на шее, но когда я пошел к доктору, он сказал, что у Джейн дела обстоят гораздо хуже и если она не хочет заболеть чахоткой, ей надо больше гулять и лучше питаться. Он прописал ей бургундское, мы купили целую бутыль «Бургундского Гилби», номер такой-то, — и Джейн стала пить его как лекарство, за каждой едой. На лето мы решили перебраться куда-нибудь за город — конечно, в Лондоне легче купить книгу и связаться с издателем, но ничего не поделаешь. Мало того, мать Джейн, миссис Роббинс, сдавала тогда свой дом и жила у друзей в Северном Лондоне, ей тоже по нездоровью был нужен свежий воздух. Примирившись с нашими необычными отношениями, она согласилась поехать с нами. Пока мы колебались, мне привалило много работы и уехать из Лондона стало совсем уж необходимо.
Меня пригласил один мой редактор, Каст из «Пэлл-Мэлл газетт», — а может, я сам напросился, не помню. Это был мой второй визит к редактору, однако теперь на мне уже не было ни фрака, ни несуразного цилиндра, способного навлечь позор на мою голову. Вероятно, наряд мой был приличен, поскольку я его забыл. Я постигал социальную премудрость. Газета располагалась в роскошном помещении, там, где теперь Театр Гаррика. Меня направили в кабинет редактора. Да, это был кабинет! Сейчас на Флит-стрит такого не встретишь. Несомненно, там стоял рояль, а то и два рояля. Стоял и огромный письменный стол, похожий на голливудский реквизит; стояли кресла и диваны. Сперва я никого не мог разглядеть и двинулся вперед по бесшумному ковру. Тут до меня донеслись рыдания, и я увидел, что на диване, почти невидимый, лежит ничком человек, содрогающийся от горя.
В таких обстоятельствах разумнее всего покашлять.
Звуки, доносившиеся с дивана, резко оборвались, и я увидел высокого блондина. Он сел, смерил меня пристальным взглядом, убрал в карман свой платок и стал на удивление приветливым и спокойным. Что бы с ним ни случилось, это не могло помешать нашим делам. Да, он хотел меня видеть. Ему понравились мои статьи, и я имею полное право писать рецензии. Однако включить меня в штат он не может. Когда вакансия появится, он будет иметь меня в виду. Знаком ли я с Хенли{189}? Надо бы к нему зайти.
Он спросил, где я набрался навыков, как научился писать и кто я такой. Я отвечал подробно, на совесть. Он сразу расположил меня к себе. В нем совершенно не было глупой важности, как, скажем, у Фрэнка Харриса, он сочетал добродушный тон старшего брата с задушевностью сообщника. Собственно, он не предлагал мне конкретную работу, а приглашал разделить с ним интереснейшее приключение. Что до Флит-стрит, он вряд ли знал ее лучше моего. Тогда, в эту встречу, он повторил, чтобы я зашел к Хенли, и обещал познакомить меня до этого с одним человеком.
Он позвонил, и вскоре из тьмы кабинета появился Льюис Хинд, полнейшая противоположность Касту во всем, не считая чуждости журналистскому миру. Высокий, темноволосый, бледный, он был сдержан и немного заикался. Начинал он с торговли тканями и одно время колесил по Лондону с образцами кружев. Потом он прилежно учился в Институте Биркбека с Клементом Шортером и У. Петтом Риджем и с ними же отважился выйти на просторы журналистики. Элис Мейнел склонила его к католичеству. Его взяли на работу в «Мэгэзин ов арт» под начало Хенли, а затем, по рекомендации и Хенли, и миссис Мейнел — к самому Астору в «Пэлл-Мэлл». Газета скинула балласт, создав еженедельник «Пэлл-Мэлл баджет», куда поначалу шли отходы материала. Там напечатали мой рассказ «Человек миллионного года», с занятными иллюстрациями, и в свое время это добавило мне успеха. Редактором был Хинд, который собирался отделиться, создав независимый еженедельник со своим кругом тем. Теперь он искал «козырных тузов». Он утащил меня в свои менее роскошные хоромы и заговорил о том, как использовать в будущем еженедельнике мои научные познания. Мне предлагалось создать серию коротких рассказов, по пяти гиней каждый. Тогда это были приличные деньги, и я сразу стал обдумывать рассказы, которых он от меня ждал.
Каст остался у себя в кабинете. Не знаю, справился ли он со своими невзгодами. Судя по нашему дальнейшему знакомству, скорее всего справился.
Первый рассказ из серии «за один присест», который мне удалось выдумать, назывался «Похищенная бацилла». Вскоре я научился создавать истории с помощью своих научных и квазинаучных познаний. Я расширил рынок сбыта, мне платили больше в «Стрэнд» и «Пэлл-Мэлл мэгэзин». Многие из этих рассказов (всего их — штук сорок) и поныне перепечатывают в самых разных сборниках; их можно до сих пор встретить и в газетах, и в журналах. Хинд платил мне за них пять фунтов, сейчас за перепечатку платят не меньше двадцати, а ведь во многих таятся драматические и кинематографические возможности. В ту задорную и бедную пору я понятия не имел, что понемногу откладываю себе на старость.