За «Современной Утопией» последовала «Анна Вероника» (1909), где молодой героине предоставлены доселе не известные английской беллетристике свобода выражать желания и сексуальная предприимчивость. Книга вызвала бурный скандал, а нынешняя молодежь, наверное, считает ее вполне умеренной. Она довольно слабо построена, злоупотребляет монологами, но по сравнению с героями моих ранних романов Анна Вероника все-таки живая. Дело в том, что многое в ней заимствовано из жизни. По этой и по многим другим причинам роман наделал много шума.
Особенно рассердились на то, что Анна Вероника, девица, влюбилась и не стала этого скрывать, вместо того чтобы ждать, как обычные героини. То, что молодая девушка распознала свой пол раньше, чем ее успели «просветить», казалось неслыханным святотатством. Анна Вероника полюбила определенного мужчину, восхищалась им, его добивалась — и добилась, проделав все это с большим энтузиазмом. Все это лишь слабо отражало то, что бывает на самом деле, но в поведении героини было что-то убедительное, достаточно убедительное, чтобы создать иллюзию реальности; и с самого начала на Анну Веронику нападали так, словно она — живая женщина.
Шум был сильным и продолжительным. Книгу изъяли из библиотек, ее клеймили ревностные священники. Дух порицания, таящийся в каждом обществе, пробудился и обрушился на меня. Перебрав свои записи и воспоминания этого периода, я обнаружил, что мне предъявляли слишком уж много бестолковых обвинений, и описать их невозможно. Меня упрекали несправедливо и поспешно, а я с немалой досадой и обидой отвечал, безуспешно пытаясь перейти в наступление. Нет, я не притворяюсь кротким, достойным мучеником. Меня не просто ругали в газетах, не только публично порицали, но и пытались, совершенно меня не зная, предать общественному остракизму. Идеологом и главной ударной силой всего этого был Сент-Лу Стрейчи{164}, владелец «Спектейтора». Один обозреватель, используя крайние средства нашего великого языка, собрался с духом, как и подобает мужчине, когда на карту поставлены основы основ, и просто, без церемоний назвал Анну Веронику шлюхой. Мне кажется, он необычайно расширил смысл этого слова.
Обозреватель был мастером своего дела. «Грязный мир его (т. е. моих) фантазий, — писал он, — это какая-то случка куниц и хорьков, не ведающих ни долга, ни отречения». Так изображает он «Современную Утопию». Он рвал и метал, все в том же духе, возвышая голос, вплоть до того самого, поистине мужественного слова.
Вот какой была травля, так меня возмутившая. Враждебность Стрейчи, пусть чуточку неуклюжая и непреклонная, была хоть искренней. Мы встретились как свидетели защиты (когда обвиняли автора одной книжки о контроле за рождаемостью), и он мне очень понравился. Раньше я негодовал и протестовал, но, по правде говоря, мне было грех жаловаться. Общественное возмущение не нанесло мне вреда. Оттого, что нас приговорили какие-то незнакомые люди, наша жизнь не изменилась. Знакомые не осуждали нас. Большинство моих друзей прекрасно выдержали испытание. Такие разные люди, как Честертон{165}, Мастерман{166}, Сидней Оливиер{167} с семейством, Рей Ланкестер, Шоу, Гарри Каст и леди Мэри Элчо бестрепетно меня защищали и никак не участвовали в бойкоте. Словом, никакого мученичества в современном смысле не было, а глупость кампании способствовала победе. Остракизм, словно фильтр, уберег меня от множества дураков и зануд. Плоды этой победы пожинал не я один. Фишер Анвин{168} скупил все права на мою книгу и распорядился ими очень выгодно. Книгу раскупили, ею занялось множество издательств. После «Анны Вероники» в английской беллетристике все стало иначе; юные героини, стремящиеся к запретной любви, не опасаясь неминуемых кар, появлялись и множились не только в романах, но и в жизни.
Однако именно страсти по «Анне Веронике» совершенно извратили представление обо мне у читателей и в литературном мире. Тот факт, что в большинстве моих книг и речи нет о поле, любви и положении женщины, был забыт; будь я даже каким-нибудь Д.-Г. Лоуренсом, едва прикрытым фиговым листком, меня вряд ли могли бы счесть более непристойным. Это привлекло ко мне совсем других читателей, и такие книги, как «Киппс», «Война миров», «Первые люди на Луне» и «Чудесное посещение», раскупили нетерпеливые охотники до непотребностей — к их безмерному разочарованию. Недоуменно покопавшись в них, они решили, что я писатель поверхностный, очень переоцененный, и мой непрочный авторитет на литературных задворках быстро испарился.
В 1911 году, хотя и с меньшей силой, конфликт повторился — на сей раз вокруг моего «Нового Макиавелли». Оснований тут было больше. Сюжет о страстной деве не показался мне исчерпанным; признаю, что и в этом романе, и в последовавшем за ним «Браке» я бросал вызов — хотя бы в манере, если не в теме. Вполне демонстративно я не принял урока — и на сей раз был приговорен к полному разгрому. Но эту атаку предприняли, когда миновало уже два года. Многим было неловко из-за слишком резкой реакции на «Анну Веронику», а кому-то надоело, что самые стойкие мои оппоненты требуют разнести меня в клочья; словом, вторая попытка покончить с Уэллсом не только его не уничтожила, но даже вознесла. Я стал не изгоем, а героем.
«Новый Макиавелли» впервые был опубликован по частям в «Инглиш ревью» Форда Мэдокса Хьюфера{169}, а постоянные слухи о том, что ни один издатель не согласится его напечатать, привели к тому, что журнал повысился в цене — и читатели снова разочаровались. «Из-за чего этот шум? — вопрошали несчастные. — Да тут ничего такого и нет!» Издателей тайно обрабатывали те, кого называют влиятельными людьми, но я не знаю и знать не хочу, кто они и что при этом говорилось и делалось. Почтенное издательство Макмиллана уже заключило со мной контракт и по закону и по совести не могло отступить, но тут они виновато попросили меня, чтобы я разрешил напечатать книгу как бы в издательстве Джона Лейна, менее щепетильного в отношении своей репутации. Я согласился. Благовоспитанность Макмиллана (или что там еще могли подвергнуть сомнению влиятельные люди) оказалась вне опасности.
К откровенному эротизму «Новый Макиавелли» не имеет ни малейшего отношения. Это — новая вариация на тему повестей «Любовь и мистер Льюишем» и «Морская дева». Суть его в резком конфликте между общественными интересами и возвышенными порывами романтической страсти — симпатии всецело на стороне страсти. Похожая на Марселу героиня «Морской девы» осталась, но русалка превратилась в гораздо более убедительную особу, а любовники теперь не умирали при лунном сиянии, но ехали в Италию, где пробовали себя в литературе. Там есть несколько хороших портретов, один или два недурно написанных пассажа и забавное описание настоящего пожара на одном званом обеде, который давал Каст и на котором я присутствовал. Сам же роман довольно слабый.
Я не баловал ни себя, ни публику художественной порнографией и не нападал на то, что считал нравственным. Мне было не в чем себя упрекнуть, и я не подозревал в то время, что фабианцы с задних скамеек и отбросы литературного мира украсят мою неопытную и неповинную голову нимбом распутника. Мне было невдомек, с какой легкостью мои простые вопросы можно истолковать как полупризнания фабианского Казановы{170}, чернильного Ловеласа{171}, социалистического сатира или Купидона. Вопрос «А что такого?» вертелся у меня в голове всю жизнь, а пыл моих исканий, без сомнения, подхлестнули и сдержанность моей первой жены, и невинная хрупкость второй. В этих книгах выплеснулось то, что я долго подавлял. Впрочем, насколько мне удается припомнить отдельные фазы своей жизни, личный мой опыт в то время лишь подсознательно влиял на творчество, и думаю, что до вопроса «А что такого?» я добрался бы так или иначе. Во всяком случае, я ставил его искренне — и тогда, и позже.