Образовательные учреждения, сгруппировавшиеся в Южном Кенсингтоне и известные ныне как Имперский колледж науки и технологии, поднимались к жизни на базе чисто технической школы, которая была обязана своим созданием панике, разразившейся в Англии после небывалого успеха Большой выставки на континенте в 1851 году. Первоначально школа располагалась в музее практической геологии (заметьте уничижительный термин «практической») на Джермин-стрит и носила название «Государственная школа горного дела и прикладных наук». Позднее к этому присоединилась химическая школа, появился преподаватель минералогии, а затем были созданы физические лаборатории; мало-помалу колледж был преобразован в южнокенсингтонскую Нормальную школу, предназначенную для подготовки учителей естественно-научных дисциплин, с опозданием внедрявшихся по всей стране (1873–1881). Школа продолжала вбирать новые предметы и расширяться. Сегодня она превратилась в беспорядочное скопление зданий без какого-либо видимого центра, общей задачи и объединяющей мысли. Она стала составной частью разбросанного по городу монстра, именуемого Лондонским университетом.
Узкий уровень мышления практического деятеля, основанный на беспорядочно нахватанных знаниях, на представлении о жизни как цепи сиюминутных задач, неосознанных побуждений и абстрактных обобщений, да еще и с примесью страха, укоренившегося перед свободной ищущей мыслью, до сих пор в сотнях случаев ощущается в построении и методах работы этой громоздкой организации. Принципы ее, за которые она дерется, — это стремление к тщательной разработке частностей, технический крен в сочетании с нежно лелеемой безграмотностью и первобытным безразличием к общим вопросам. В Южном Кенсингтоне вам по-прежнему с гордостью скажут: «А мы не какие-то литераторы» — и выразят обеспокоенность тем, что в их стены грозит проникнуть гуманитарная зараза. Идеальный выпускник Имперского колледжа — это по-прежнему профессионал в области физики, химии или электромеханики, совершенно лишенный социальных амбиций, оригинальной мысли и способности выходить за рамки своей дисциплины. Конечно, тяготение технического образования к чистой науке и общественным интересам неискоренимо, так что и Южный Кенсингтон волей-неволей вынужден служить целям подлинно университетского образования, делая многих своих технократов нормальными людьми, да и теснят вырвавшиеся на авансцену другие научные центры. Но доселе эта тенденция встречает упорное сопротивление.
К моему счастью, Томас Хаксли, человек смелой, последовательной, философски направленной мысли и дальновидный, стал в шестидесятые — семидесятые годы влиятельной фигурой в департаменте науки и искусства и Южном Кенсингтоне и оказался способен не только создать «физиографию», общий очерк естественных наук, и сделать ее предметом изучения в вечерних классах по всей стране, но и имел неограниченную свободу преподавать Науку жизни в Южном Кенсингтоне. Впрочем, эта свобода подразумевала такую же полную независимость его коллег, и каждый из них, не оглядываясь на других, строил свои курсы, исходя из собственных склонностей и представлений о требуемых результатах.
Так что читавший физику профессор Гатри, в распоряжение которого я попал, скатившись с верхнего этажа Нормальной школы на самый нижний, был ни в чем не похож на декана. Это был скучный, медлительный, рассеянный бородач, словно вечно сонный и не осознававший действительности. Он казался мне тогда очень старым, хотя ему исполнилось всего пятьдесят два года. Я только через несколько лет узнал, что делало его таким медлительным и неповоротливым. Он был болен, ему оставался год жизни, он страдал раком горла, и, хотя диагноз не был еще поставлен и никто ничего не подозревал, его постепенно покидали жизненные силы — обстоятельство, еще добавлявшее беспросветной скуки к его лекциям.
Но и безотносительно к болезни лектор он был никудышный. Курс биологии, который я перед этим прошел, был очень живым, основанным на стремлении увидеть жизнь как единое целое и рассмотреть ее ясным взглядом, вглядеться в нее, понять все ее взаимосвязи, выискать ее истоки, ее суть, ее функции и цели. И, насколько я понимаю, задача хорошо прочитанного вводного курса физики состоит в том же, хотя речь идет на сей раз о неодушевленных предметах; надо описать объекты чувственного восприятия, прояснить восходящую к Средневековью терминологию, касающуюся понятий пространства, времени, силы, сопротивления, изучить теоретическим и опытным путем Вселенную и таким образом подвести нас к самой грани непознанного в природе вещей. Но Гатри и до того, как заболел, был лишен потребности вопрошать мир, что отличает живой ум настоящего ученого. Гатри больше всего помнят как основателя Физического общества. Его собственные работы не имеют первостатейного значения. Профессиональный ученый — не больше; ведь человек науки не обязательно является истинно ученым, как профессиональный священник не обязательно принадлежит к числу истинно верующих. Гатри, по чести говоря, даже плохо выстраивал факты. Он не произнес ни слова, которого нельзя было сыскать в учебнике, и его лекции дополнял его ассистент профессор Ч.-В. Бойс, белокурый, с невнятной речью молодой человек, славившийся своим умением обращаться с лабораторными приборами. Бойс преподавал термодинамику. Мне тогда казалось, что худшего педагога не сыскать — отворачиваясь от гудящей аудитории, он адресовался к доске и, пробежав вскачь часовую лекцию, прятался в лабораторию.
Его черед пришел в то время, когда я уже научился пропускать мимо ушей лекции по физике. Я и пропустил их — от начала и до конца. Если Гатри был для меня слишком медлителен, то Бойс — слишком тороплив. Гатри оставил у меня впечатление, что я и без него знаю физику и, пусть даже что-то меня местами занимает, предмет этот не стоит изучения. Бойс промелькнул на периферии моего сознания, заронив во мне неутешительную мысль, что существует целая область поразительных вещей, к которым у меня нет отмычки. Я еще пребывал в раздражении от этого запоздалого открытия, когда учебный год подошел к концу, и, несмотря на то, что я не справился с аппаратурой, о чем будет еще сказано, сделал кое-какие ошибки и в результате потерял в оценках, я все же оказался среди первых сдавших экзамены по второму классу. Это не поколебало моего новоиспеченного убеждения, что в физике я ничего не смыслю.
Не знаю, как сегодня преподают этот предмет, но не приходится спорить, что тогда дело с ним обстояло из рук вон плохо. Половину учебных часов на протяжении целого года мы тратили отнюдь не на наблюдения, демонстрацию результатов, математический анализ и графическое изображение увиденного, что дало бы нам возможность выстроить в своей голове отчетливую картину физических процессов. Впрочем, я не вполне уверен и в том, что такая картина существовала в голове профессора Гатри; если же говорить о Бойсе, то, буде она в его голове, ему либо не хотелось сообщить ее нам, либо он просто был не в состоянии это сделать. И вот, вместо того чтобы освоить науку физику, мы растрачивали свое время по мелочам на несистематичные глупые «практические занятия», порожденные неспокойным воображением Гатри и вызывавшие у любознательной молодежи лишь досаду. Мне хотелось бы поделиться с читателем впечатлением ужаса, которое рождали во мне эти «лабораторные занятия».
По-видимому, профессор Гатри, когда готовил свой курс, был одержим мыслью, что большинству его студентов суждено стать учителями и экспериментаторами, остро нуждающимися в научной аппаратуре. Закон экономики, согласно которому спрос порождает предложение, был ему неведом, и он решил, что нам придется самим изготовлять необходимые приспособления. В таком случае, если вдруг вокруг нас соберутся ученики вечерних классов, мы не пропадем даже на необитаемом острове или в тропических джунглях. Соответственно он нацелил нас на изготовление наглядных пособий. Он как-то забыл, что физика — это экспериментальная, но все же наука, и переориентировал нас на техническую работу. Когда я впервые вошел в зоологическую лабораторию на верхнем этаже, для меня уже была приготовлена свежая тушка кролика, я занялся его препарированием и через неделю-другую приобрел солидные знания анатомии млекопитающих, включая механизмы мозга; знания эти базировались и на собственной моей работе, и на тщательно изученных результатах чужих работ, запечатленных в зарисовках препарирования иного типа. Когда же я появился в физической лаборатории, мне вручили выдувную трубку, кусок расплавленного стекла, кусок дерева, кусочки бумаги и медные детали, из которых следовало смастерить барометр. Вместо студента я стал стеклодувом и плотником.