Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Прованс и моя жизнь там были вызваны необходимостью находиться на солнце, переменить обстановку, набраться сил, а домом там и не пахло. Одетта, голос которой не умолкал ни на минуту, ее вечные придирки к слугам, ее неспособность быть незаметной не давали мне почувствовать Лу-Пиду своим домом. И самая мысль о том, чтобы привезти ее в Англию — безвкусно одетую, дурно воспитанную, лихорадочно агрессивную, неуправляемую и не способную к обучению, — казалась несообразной. Я бы ни на минуту не отдал под ее начало ни моего добропорядочного садовника Граута, ни моих милых английских горничных, ибо госпожа она была требовательная и безжалостная. Она бы оскорбляла моих лондонских секретарш и навязывала им всякую случайную работу для себя. Она до неузнаваемости исказила бы и подчинила себе все мои отношения с друзьями.

Итак, в Париже я сказал Одетте, что намерен сохранить Истон для себя и соблюдать наш с ней уговор, как если бы Джейн была жива. Одетта оставляет мне Англию, я же отдаю ей Францию. И для нее настала пора благоприятных возможностей. Настала именно тогда, когда я скорбел и глубоко страдал из-за Джейн, из-за ее смерти, из-за того, что позволил несочетаемости темпераментов разрушить основанное на чувстве совершенство нашей совместной жизни; именно тогда у Одетты появилась возможность добиться какого-то понимания и нежности! Тогда мне казалось, я уже не могу надеяться, что меня полюбит еще какая-нибудь женщина. Речь могла идти лишь о случайных связях, но никак не о продолжительной близости. В ту пору от Одетты требовалось только быть разумной и любящей, чтобы наконец-то завоевать мое доверие, и это могло бы послужить для меня основанием взять эту, по сути низкопробную и глупую женщину, в жены. Правда, мне требовалось какое-то время, пусть небольшое, до того, как я смог бы подумать о другой женщине в качестве моей жены. Одетта не дала мне такой возможности. Она встретила меня взбудораженная, одержимая безрассудными планами. Она заявила, что теперь мне следует продать Истон-Глиб, завести для нас квартиру в Париже и даже стать французом, французским mari[58], а когда я ей сказал, что и думать не думаю ни продавать этот дорогой для Джейн дом, ни отдавать его ей, она разразилась упреками и слезами — ей стало жаль себя.

Я мог бы с успехом выступить в защиту Одетты против самого себя. Я был виной ее безмерного разочарования. В свою защиту заявляю, что никогда не занимался с ней любовью так, как положено возлюбленному, — не обращал к ней мольбы и не восхищался ею. Никогда даже не обещал хранить ей верность. Она предложила мне себя, и я принял ее на определенных условиях. Она всегда пыталась это забыть. Всегда пыталась обходиться со мной как с мужчиной, которого она покорила, — но я вовсе не был покорен ею. И нисколько не восторгался ни ее смелостью, ни нежностью. Она доставляла мне чувственные радости, и это прежде всего нас и связывало. Я не был захвачен ею, как был захвачен Ребеккой, ни в чем не ощутил богатства ее ума; в лучшем случае ум у нее был не созидательно творческий, а критичный; и она всегда страстно спорила с фактами, когда старалась представить дело так, будто я вправду ее возлюбленный. Она всегда старалась утаить от самой себя свою невероятную жажду обрести власть надо мной. Но не было и нет на свете мужчины, которому пришлась бы по вкусу такая самовлюбленная женщина, как Одетта.

В 1928–1930 годах я был поглощен своими книгами «Наука жизни» и «Труд, богатство и счастье человечества» и в это самое время по мере сил разрабатывал наш с Одеттой modus vivendi. Я хотел работать в Лу-Пиду и хотел обходиться с ней по чести. Я любил этот мой дом, и Одетта на свой зловредный лад вела его вполне умело. Я снял ей квартиру в Отей и очень мило ее обставил. Здесь она выступала в роли хозяйки перед самой разнообразной публикой. Но после смерти Джейн и перед тем, как она была торжественно введена во владение этой квартирой, с Одеттой приключилась беда — воспаление гайморовой полости, потребовалась операция, которую хирург в Грасе сделал неудачно, и потребовалась вторая операция в Париже. Это заболевание сопровождается не только сильными болями, но и затрудненностью дыхания.

Как известно, в нашем мире нормы поведения в болезни очень и очень различны. Не только характер, но и воспитание заставляет людей, подобных Джейн и других членов моей семьи, держаться скромно. Мы все хотим справляться со своими недугами сами и как можно меньше докучать кому бы то ни было, хотим все делать, как нам предписано, и быстро поправиться. Когда хвораем, мы чувствуем себя виноватыми. Но я в жизни не видел, чтобы Одетта хоть в чем-то чувствовала себя виноватой.

Левантинская натура, с ее неизменной склонностью к драматическим эффектам, устраивает из болезни настоящее представление. Болезнь — повод для бурного проявления чувств всех вокруг. Больной страдает так явно, что не увидеть этого просто нельзя, угодить ему невозможно, он требует невероятного сочувствия и утешения от всех, от кого, по его мнению, вправе этого ожидать. И поскольку после пяти лет периодической близости Одетта все еще была намерена навязать мне роль богатого и преданного любовника, мое поведение, на ее взгляд, было совершенно недопустимым. Я не мог сокрушаться из-за этого ее заболевания. Я видел, как вела себя Джейн в безусловно мучительной болезни и, не дрогнув, приближалась к неизбежной смерти, поэтому суета, поднятая Одеттой, была мне отвратительна. Джейн умерла, нежная, мужественная и бесконечно усталая, держа меня за руку. Что ж мне теперь — ломать комедию в Париже из-за каких-то там неприятных ощущений на лице?

Я предоставил Одетте лучших сиделок и хирургов, позаботился обо всех необходимых удобствах и уехал в Лондон и Истон, чтобы продолжить работу, пока Одетта вновь не обретет достоинство и не возьмет себя в руки.

По-настоящему помочь ей мне было нечем. Врачи были вполне готовы пустить в ход болеутоляющие. Но ей требовался я — чтобы вопить, и изливать чувства и страхи, и хвататься за меня, и поражать силой чувств; ей требовался я, чтобы предъявить меня всем своим парижским знакомым как чудо терпения и заботливости. Но я уехал, и ей пришлось рисовать другую картину и бурно переживать из-за моего бессердечия и своей поразительной безответной любви, которую она питала ко мне по сей день.

Операция была сделана мастерски, прошла вполне успешно, и, выздоравливая, Одетта не только засыпала меня письмами-упреками, но ухитрилась закрутить роман со своим доктором. Для этих левантинок доктор — искушение, перед которым они не могут устоять. Его роль предоставляет пациенткам такие возможности, что грех ими не воспользоваться.

В ее письмах стали частенько появляться упоминания о докторе. У него голубые глаза — как у меня, он твердый и решительный — как я. От него исходит ощущение силы — как от меня. Казалось, нет предела ее открытиям нашего сходства. Похоже, его и вправду нет. Вероятно, при ее странном складе ума она думала, что, чем больше мы похожи на близнецов, тем незначительней ее измена.

К тому времени Одетта и ее бесконечные причудливые самооправдания так мне надоели, что я стал подумывать, как бы нам разъединиться. Если бы мне удалось поселить ее в квартире в Париже, я мог бы постепенно все больше отдаляться от нее, не обрекая ее на позор из-за того, что она потерпела фиаско. В Париже она нашла бы подходящее общество, людей, которые бы ее поняли. А мой прелестный дом в Грасе я хотел бы сохранить для себя — мне хорошо там работалось. Я очень любил атмосферу этого дома, и там все еще находилась очень подходящая для меня чета Голетто. (Позднее Одетта разругалась с ними и уволила их.) В ту пору я был в полном смысле этого слова вдовец. У меня не было на примете никакой другой женщины, с которой я предполагал бы вместе жить; я неважно себя чувствовал — у меня начинался диабет, чего я еще не знал, — и я склонен был считать Одетту возможной спутницей или, говоря прямо, сожительницей-домоправительницей.

вернуться

58

мужем (фр.).

185
{"b":"560169","o":1}