Мы без конца меняли жилье — переезжали из дома в дом, с места на место и переводили Энтони из школы в школу. Иногда, приходя его навестить, Ребекка представлялась его тетушкой, а иногда матерью или приемной матерью. Иногда мы путешествовали вдвоем как любовники, а иногда как друзья. Ни она, ни я никогда не знали точно, на каком мы свете, и вечно тащили за собой опутавшую нас сеть взаимных неудовольствий, что не давала углубляться истинному расположению и привязанности, на которые мы оба, несомненно, были способны. Ведь временами мы действительно любили друг друга. Мы до сих пор любим друг друга. Нам обоим присущ грубоватый юмор, острый интерес к очень многому, сильные желания, и, когда они совпадали, мы бывали очень счастливы. Мне нравилась ее насмешливость и игра воображения. В эти счастливые полосы большую роль играла ее своеобразная фантазия, которой она дала волю в своей явно недооцененной книге «Гарриет Хьюм».
Но верх брали несогласия. Мать и старшая сестра Ребекки не уставали внушать ей, что по сравнению с Джейн у нее положение «незавидное». На самом деле не такое уж оно было незавидное. Я открыто появлялся с ней всюду, разве что она сама этого не желала; мы обедали, ужинали и проводили субботу и воскресенье в загородных домах у наших друзей, притом в превосходном обществе. Благодаря умению уверенно вести беседу и хорошо писать она постепенно завоевала свое собственное место в жизни. Общество, с которым стоило считаться, склонно было терпимо отнестись к нашей связи при условии, что мы будем вести себя в согласии с его правилами и не станем вносить в него ненужных диссонансов. Но Ребекка чем дальше, тем решительнее настаивала на браке. Со временем письма Джейн стали вызывать у нее такое же возмущение, как прежде у Элизабет. Она не могла понять ни нашего взаимного доброжелательства, ни нашей нескрываемой привязанности друг к другу. Джейн полагалось бы выплакать все глаза как особе с несложившейся семейной жизнью, либо завести любовника и каким-то отвратительным или вызывающим образом меня «проучить». Враждебность Ребекки была куда ощутимее капризного неприятия Элизабет, к тому же у нее была определенная цель.
Мы ссорились. Я с полным основанием упрекал ее в непостоянстве. С еще большим основанием она упрекала меня, что я не принимаю в расчет ее трудности.
«Пошли своих к черту, и мы покорим Лондон. Ты окунулась в жизнь, потому что хотела стать независимой», — сказал я.
«Но разве я виновата, что мне приходится быть независимой матерью? Такого уговора не было».
«Со всем этим можно справиться. Но нас губят негодные попытки сохранить в тайне наши истинные отношения и делать хорошую мину при плохой игре».
«Добейся развода и женись на мне».
«Джейн создана быть женой, а тебе это не дано, — возражал я. — Ты сама нуждаешься в жене — тебе, как и мне, недостает здравомыслия, заботливости, мужества и терпимости».
«Ты никогда обо мне не заботился».
«А ты обо мне!»
Нам обоим это было несвойственно. Мы продолжали ссориться, на тысячи ладов вели все тот же нескончаемый спор. И однако, в иные полосы нашей совместной жизни, бывали счастливыми любовниками и наслаждались обществом друг друга. Мы подходили друг другу физически, по темпераменту и по свойственной обоим живости ума.
Куда глубже разногласий, вызванных нашим положением, были, однако, другие разъединявшие нас силы, что толкали нас к разрыву. В общих чертах я уже говорил об этом в своей «Автобиографии» (гл. VIII, 5), где сравнивал себя с некоторыми своими современниками. Я трезво оценил свой ум и сознаю, что его отличает не столько живость восприятия, сколько острая потребность находить связи между всем тем, что он постигает. Если говорить об этих двух свойствах, мы с Ребеккой находились на разных полюсах. Она видела и чувствовала поистине пронзительно, но не стремилась ничего планировать и до такой степени не замечала противоречий, что для меня это было мучительно, и постепенно ее сочинения стали вызывать неприязнь у меня, а мои — у нее.
К своему писательству мы оба относились серьезно. Я докучал ей настояниями продумать план и загодя представить объем большого романа «Судья», который она тогда писала, а она возмущалась, что я занят «Очерком истории» вместо того, чтобы дать разгуляться своему воображению в художественной прозе; «Очерк истории» стал вызывать у нее почти такую же ненависть, как Джейн. Ей хотелось видеть историю как мир чудес. И ненавистно было, что в моей книге она предстает как картина развития взаимосвязей. Ей никак не верилось, что у истории может существовать некая закономерность. Зиму 1922/23 года мы провели вместе в Амальфи; мы совершали дальние прогулки, занимались любовью, над чем только не потешались и ссорились из-за наших сочинений. Она была поглощена «Судьей», а я писал с нее «В тайниках сердца». Она восприняла склонность моей героини к разжиганию страстей как личное оскорбление. Возможно, так оно и было.
В ее подходе к «Судье» воплощалось все то, что я не принимал в ней. В 1918 году мы провели часть лета в пансионе в Мейденхеде, и однажды, гуляя по городу, она увидела судью, который направлялся на выездную сессию суда присяжных. Он шествовал со старомодной величественностью, а перед ним шли судейские чиновники. Ребекка сразу его невзлюбила.
Из этой встречи родилась книга, в которой обесчещенной, доведенной до нищеты женщине, той же, что была так превосходно нарисована в «Возвращении солдата», предстояло играть главную роль. (Ее прототипом была хозяйка комнат, что мы держали за собой в Пимлико, к которой мы с ней были очень привязаны.) Есть старая сплетня про некоего английского судью, который умер от апоплексического удара в борделе, и Ребекка вдруг представила, как тот напыщенный судья, с которым она повстречалась утром, инкогнито выскользнул на улицу поздним вечером после чересчур обильного ужина и подцепил нашу женщину — десять, не то двенадцать лет назад он приговорил к смерти ее любимого мужа. Она сразу его узнает, а он понятия не имеет, что ему уготовано в ее жилище. Когда в предвкушении удовольствия он раскинулся на ее кровати, она решает его убить. Она приносит хлебный нож, и в эту минуту судья вдруг поворачивается и смотрит на нее, видит у нее в руке нож, а в глазах намерение его убить и умирает от разрыва сердца. Такова была поначалу эта история. Но сперва Ребекка осознала, что необходимо дать читателю понять, что преступление, за которое осудили мужа этой женщины, было трагической необходимостью, вызывающей сочувствие, а кроме того, что женщина, должно быть, всем сердцем любила мужа. Книга Ребекки начинается весьма необдуманно, еще до того, как будущие муж и жена познакомились. И вся огромная книга, полная замечательно написанных и замечательно читающихся страниц, — в сущности, попытка Ребекки пробиться сквозь насыщенные парами ее неисчерпаемой фантазии джунгли от девичества в Эдинбурге и отрочества в Рио до «Судьи». До судьи она так и не добралась. В конце этой массы написанного, причем написанного очень неровно, однако сплошь и рядом великолепно, она дошла всего лишь до убийства, и на том завершила книгу, сохранив название «Судья» — по той причине, что издатели уже два года сообщали о ее предстоящем выходе.
Три года я твердил ей «Построй, построй все загодя», и наконец она яростно накинулась на меня и обозвала меня «занудным учителишкой».
Она пишет как в тумане, возводит обширное, замысловатое здание, едва ли представляя, какую форму оно в конце концов обретет, тогда как я пишу, чтобы заполнить остов своих замыслов. Как писатели мы были вредны друг другу. Она бродила в зарослях, а я всегда держался поближе к тропе, ведущей к Мировому государству. Она не скупилась на краски, она превозносила Джеймса Джойса{384} и Д.-Г. Лоуренса{385}, словно бросая вызов мне, Джейн и всему упорядоченному, рассудительному и продуманному. А я писал с нарочитым равнодушием ко всяческим украшениям, не употреблял самобытных выражений, если можно было обойтись расхожими, представал в ту пору более чем когда-либо журналистом. На мой взгляд, экскурсы Ребекки в литературно-художественную критику, такие как «Странная необходимость», претенциозны и несерьезны, а на ее взгляд — любовные линии в моих последних романах неисправимо умозрительны и неглубоки. Я думаю, в наших суждениях друг о друге мы не вовсе неправы. Любовная линия в моих романах существует, безусловно, не ради нее самой, но как иллюстрация того или иного умозаключения. И обычно моим романам недостает психологической тонкости.