Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я уже описал несколько встреч, которые очень повлияли на окончательное формирование моей персоны и моих идей. Здесь, в заключительной части, я предполагаю описать то, что имел возможность разглядеть с близкого расстояния, и поделиться соображениями о некоторых умах, которые, видимо, занимали исключительное положение в мире, обладая небывалыми возможностями направлять и указывать. Их поступки в такой же степени определялись внутренними побуждениями, влияниями и обстоятельствами, как и жизнь Гиссинга, Крейна, Беннета или моя собственная, но получилось так, что они занимали несравнимо более выигрышные позиции, а потому влияли на огромное множество умов гораздо сильнее и непосредственней. Им выпала роль вождей. Все они принадлежат к моему поколению — познавшему разочарование, растерянность, интеллектуальный шок, и ни один из них не обладает той ясностью рассудка, той уверенностью и решимостью, которая, по-видимому, будет свойственна людям завтрашнего дня.

Когда мне было лет сорок, одной из выдающихся фигур стал Теодор Рузвельт. Он приложил огромные усилия, чтобы направить страну по верному пути. Он был настоящим хозяином Америки и принес ей освобождение. Политическая ее жизнь уже почти безнадежно выродилась в набор низкопробных приемов, на положение дел в мире она смотрела с узким, сентиментальным, эгоистичным патриотизмом, но он, прорвавшись сквозь все это, по чистой случайности стал президентом и живейшим образом использовал свои возможности. Из всех его предшественников со времен Линкольна не было более видной личности и более слышного голоса. Когда я обосновался в Спейд-хаусе и мне казалось, что никто меня не слышит, что я никак не могу повлиять на события, я, что естественно, преувеличил ту власть, которой он наделен, и стал искать с ним встречи. Мне еще предстояло понять, как призрачна и туманна власть политическая. Мне предстояло усомниться в том, есть ли вообще люди, обладающие в наше время реальной властью.

В 1906 году я поехал в Америку, чтобы написать серию статей для лондонской «Трибьюн». Президент пригласил меня на поздний завтрак, и мы погуляли с ним по лужайкам Белого дома. Говорил он непринужденно и откровенно, как в свое время говорил Артур Бальфур. Видных политиков того времени он громил направо и налево. Он ничуть не боялся, что какую-то из его фраз обратят против него; это необычно для политиков и очень привлекло меня. Я спрашивал — правда, не так прямолинейно, — как он себе представляет свои «виды на будущее», и, кажется, он отвечал мне честно.

В те дни еще только начинали приспосабливаться к мысли, что человеческие взаимоотношения меняют масштаб. Никто не осознавал его во всей необъятности, хотя повсюду ощущалось волнение умов. Речь президента была полна рассуждений о будущем и в то же время оно внушало ему опасение. В своей книге я назвал ее «соединением воли и критического замешательства».

Едва ли кто-нибудь в то время решился бы принять идею планового Мирового государства. Рузвельт находился примерно на той же стадии, на которой был Сесил Родс ко времени своей смерти. Вероятно, он вообще многим обязан взглядам Милнера{312} — Киплинга — Родса. Он смутно представлял себе, что нужно свободное объединение — скорее соглашение, чем союз — свободных северных держав, чтобы контролировать следующий этап развития человеческих дел. К Центральной Европе он относился скептически, к Азии — презрительно и, как все мы в то время, совсем не видел революционных возможностей России. Ни один из нас не ощущал даже отдаленных толчков, предвещающих катаклизмы, которые поджидали мировую денежную систему.

О социализме он слышал, но, по-видимому, не мог представить его как что-то реальное, организованное и более осуществимое на практике, чем законное усовершенствование привилегий крупного бизнеса через введение правительственного контроля. Нужно помнить, что тогда еще не было разительных доказательств того, что частно-капиталистическая система разрушает сама себя. В сущности, это — суть марксистской теории, но немногие об этом знали и почти никто в это не верил. Предполагалось, что существующая система будет существовать и дальше, как бы петляя по циклам депрессии и восстановления; да она и производила впечатление жизнеспособного механизма, который, может быть, и дает сбои, но никогда не развалится окончательно; только после 1928 года люди нехотя начали понимать, что так называемые циклы совсем необязательны и депрессия может продолжаться бесконечно, так и не сменяясь реальным подъемом. Об этом Рузвельт и не догадывался. Естественно, при такой ограниченности идей он был искренним индивидуалистом, убежденным в том, что, если человек ищет работу, он непременно ее найдет, что есть место любому количеству здоровых рабочих рук (он страстно сопротивлялся «вымиранию нации» в результате снижения рождаемости), а для того, чтобы мир двигался вперед, нужен лишь хороший толчок. Самую большую опасность, грозящую славному течению индивидуалистической жизни, он видел в том, что растущие монополистические объединения могут ограничить и задушить конкуренцию, но считал, что это легко пресечь при помощи очень решительного антимонопольного законодательства и большей осторожности при передаче частным лицам предприятий общественного пользования и особых прав на использование природных ресурсов. Он рвался защищать фермера-гражданина, легендарного фермера, первопроходца Запада, а сомнения отметал в какой-то мистической экзальтации. Я пытался исподволь, намеками высказать еще не вполне сформулированную критику существующего порядка; пытался передать свою убежденность в том, что все системы, строящиеся на конкуренции, непременно разрушают себя…

Но лучше я процитирую собственную книгу:

«Любопытно, что когда я разговаривал с президентом Рузвельтом в саду Белого дома, меня с новой силой начали одолевать те скрытые сомнения, которые не давали мне покоя в течение всей поездки. В конце концов, действительно ли та великолепная личина прогресса, какую являет сейчас миру Америка, есть ясный и недвусмысленный залог поступательности и реальной выполнимости намеченного?.. Не страдает ли эта исполинша исполинским же бесплодием? Быть может, это — лишь позднейшая стадия в долгой череде экспериментов, которой была поныне и, возможно, будет еще несметное число лет — если не всегда — история человеческого общества? Трудно сейчас вспомнить, как задержался на этой теме наш чуть сбивчивый разговор, но я не сомневаюсь, что сумел схватить схожую нить рассуждений у самого президента. Он сказал, что не может веско опровергнуть мои пессимистические предвидения. Если бы кто-то счел нужным сказать, что Америка вскоре непременно утратит свой стимул и ей, как всему человечеству, суждено достигнуть предела, а затем исчезнуть, он не смог бы обоснованно отвергнуть такую вероятность. Просто сам он считает нужным жить так, словно этого не случится.

Этот поворот темы не прошел для него незамеченным. Вскоре он сам заговорил о том же. Он как будто начал оправдывать прожитую жизнь, отметая сомнения и скепсис, которые, боюсь, таятся в глубине души каждого современного человека, наделенного живым умом. Он упомянул мою „Машину времени“… Жесты его стали выразительнее, напряженный голос забирался все выше. Пессимизм этой книги был для него неприемлем, он иначе представлял себе участь рода человеческого. Очередным резким движением он опустился на колени в садовое кресло — мы стояли, собираясь прощаться, под колоннадой — и очень серьезно обратился ко мне через спинку, то надавливая на нее, то излюбленным жестом разжимая и сжимая кулак:

„Хорошо, — медленно сказал он, — предположим, что все это подтвердится, что все кончится вашими бабочками и морлоками. Сейчас это не важно. Реальны наши усилия. Они стоят того, чтобы продолжать. Стоят. Даже в этом случае — стоят“.

Я и сейчас слышу его немелодичный голос, повторяющий: „Стóят… стóят“, вижу движение сжатой руки и — как описать это? — то, как добродушно и сердито он щурился, словно от солнца. Таким он мне и запомнился — истинным символом творческой воли, со всей ее ограниченностью, сомнительной адекватностью, со всем героическим упорством среди всевозможных препон. Он стоит на коленях, возвышаясь над всей декорацией, причем декорация — Белый дом, а задник — вся Америка.

Я мог бы написать „а задник — весь мир“, ибо не знаю буквально никого, кто мог бы олицетворять творческий замысел и добрую волю с таким же правом. Своей недисциплинированностью, поспешностью, ограниченностью, предубежденностью, необъективностью, частыми ошибками — и своей силой, мужеством, цельностью, открытым умом он символизирует свой народ и свой человеческий тип».

142
{"b":"560169","o":1}