Зеленая лента подходит к золотым волосам,
розовая идет к смуглому личику,
а небесно-голубая — к ее глазам.
Глаза у моей сестры были голубыми, как небо.
Когда ясным субботним утром солнечные лучи играли в локонах сестренки, соседи спрашивали ее, выглядывая из окошек:
Скажи, это чьи волосики у тебя на головке?
И сестренка отвечала:
— Мамины!..
Я очень любил ее волосы. Их никогда еще не касались ножницы…
Перед тем, как мою сестру сожгли в крематории Освенцима, ей, впервые в жизни, остригли волосы. Семнадцать лет росли ее золотые кудри.
Длинные золотые кудри. Семнадцать лет…
Ее волосы отправили в Германию в товарном вагоне, их упаковали в квадратный тюк или мешок, словно хлопок. Их везли на фабрику для производства одеял, подушек, мягкой мебели.
Теперь, может, в Германии какая-нибудь девушка укрывается этим одеялом. Золотой волосок покажется из ткани. Девушка протянет к нему руку.
— О, девушка, отдай мне этот волосок! Это золотой волосок моей сестры…
Сестра, сейчас всем предлагают репарации. Мне хотят деньгами заплатить за твою гибель. Но я не знаю расценок. Сколько рейхсмарок полагается за золотые кудри моей сожженной сестры?..
— Скажи, это чьи волосики у тебя на головке?..
— Мамины!..
Мама, какую цену ты бы назначила за золотые кудри твоей дочери?
Моя мать напевала:
Зеленая лента подходит к золотым волосам,
розовая идет к смуглому личику,
а небесно-голубая — к ее глазам.
Глаза моей сестры были голубые, как небо.
Я узнал бы твою обувь, отец, среди множества ботинок, туфель и сапог.
Твои каблуки никогда не кривились.
Твоя поступь всегда была прямой…
На площади перед крематорием ежедневно вырастает новая гора обуви.
— Помнишь, отец, когда я был еще мальчиком, ты впервые разрешил мне вычистить твои сапоги, и я постарался навести на них глянец и сверху и снизу.
Как ты смеялся тогда надо мной!
— У сапог, сын мой, есть и такая сторона, которой люди ступают по грязи. Когда станешь взрослым — поймешь…
— Отец, теперь я уже стал совсем взрослым…
Солнце проливает свои лучи и на гору обуви.
Обувь!
Гора обуви!
Распоротый детский ботинок — раскрытый ротик ребенка, обращенный к ложечке каши в материнской руке; распоротый детский ботинок — детская головка с вырванными глазами, выглядывающая из горы обуви на сияние солнца.
А рядом, на самом верху, — туфелька изнеженной дамы, высокий тонкий каблучок, покрытый коричневыми чешуйками. Сверху — только несколько ремешков и больше ничего; на крутом изгибе подошвы светится золотом фабричное клеймо.
А рядом — запачканный известью рабочий сапог. Солнце проникает в него словно в тоннель, высеченный в бесплодной скалистой горе.
А рядом — горный ботинок альпиниста. Носок его также твердо стоит на горе обуви, как стоял сам альпинист, когда, поднявшись на снежные высоты Татр или Монблана, с трудом перевел дыхание и воскликнул: «Какой изумительный вид!»
А рядом — деревянная человеческая нога в ботинке. Протез, залитый солнцем.
Ботинки, туфли, сапоги, босоножки…
Горы обуви!
Отец, среди этой груды я все равно узнал бы твой ботинок. Твои каблуки никогда не кривились. Твоя поступь всегда была прямой.
Верните мне хотя бы один волосок из золотых кудрей сестры моей.
Верните хоть один ботинок отца.
Хоть одно сломанное колесико из игрушек моего братишки. Одну пылинку, которая падала на плечи моей сестры!
М. Шамир
Сила дождя
Пер. с иврита А. Белов
1
Во дворе брошена сеялка. Под навесом стоит землепашец и задумчиво покусывает соломинку. Щурясь, смотрит он на полустертый адрес фирмы на корпусе сеялки и на комья грязи, прилипшие к ее колесам. Непрерывно льет дождь, густой, надоедливый. Деревья склонились под его тяжестью, по всему двору бурлят потоки воды.
Когда мы вышли сеять, стояла еще осень. Вечерами можно было срывать виноградинки, оставшиеся на лозах после сбора урожая, и приносить домой полную шапку черных и золотистых ягод. По утрам было холодно, и веялки сверкали, как и наши новые дизельные тракторы. Тракторы эти каждое утро тащили за собой огромные, солнцеподобные диски, и верилось, что, после того как в землю будут брошены последние семена, небеса останутся такими же безмятежно голубыми. Знатоки из нашей бригады (а кто себя не считает знатоком!) вытирали руки, перепачканные в саже и солярке, и, пряча тряпки в шкафчики, говорили:
— Нынче не избежать засухи. Это как пить дать. Дождей не будет. Мы-то знаем, как-никак старожилы…
И вот наши сеялки стоят во дворе под проливным дождем. Он начал лить после бушевавшего в течение трех дней хамсина. Ветер дул с такой силой, что виноградные лозы и те завяли. Вспаханные поля были черны, как воронье крыло, а стерня горела золотым пламенем. В последний вечер после хамсина горизонт стали рассекать молнии. При каждой их вспышке мрак внезапно отступал, и на землю глядели огромные огненные глаза. Но на усадьбе кибуца только посмеивались:
— Даже если две недели подряд будет такая иллюминация, с неба не упадет ни капли. Мы спокойно отсеемся, будьте уверены…
Но уже ночью полил дождь. Тяжелые теплые капли неторопливо забарабанили по жестяной крыше, подобно граду. В птичнике возник переполох. Заволновались и обитатели конюшни. Лошади били копытами, громыхали цепями мулы. Ночные сторожа, забравшиеся на кухню чтобы согреться, тревожно прислушивались к шуму дождя.
— Что-то будет с севом?
— Неужели к утру не утихнет?
— Ведь успели только пятьсот дунамов…[54]
— А я уверен, что завтра можно будет сеять…
— Кормовые травы даже не начинали…
— Это разве дождь? Только побрызгало.
— Не смеши людей!
— Глупости какие!
Жирный кот выгнул дугой спину над грудой тарелок, и хвост его мелодично зашуршал между чашками в большой кухонной раковине. В окне сверкали молнии, на дворе гремел гром. Дождь усиливался. Кибуцники беспокойно ворочались в своих постелях. Тревожные мысли, подобно ночным призракам, лишали их сна. Скребло на сердце. Впрочем, нашлись умники, которые решили, что нет худа без добра.
— Не велика беда, — говорили они с наигранным оптимизмом. — Во всяком случае, завтра на рассвете никто будить не будет. Хоть раз в жизни выспимся всласть.
Совсем по-другому думал бригадир, ответственный за сев.
— Если дождь утихнет, в полдень начнем.
Ночные сторожа глубокомысленно рассуждали вслух:
— Осадков выпало не больше пяти миллиметров.
— Что ты! Намного больше!
— Конечно, больше!
Кот боялся выйти на улицу.
Утром в столовую все явились в сапогах. Мокрым блеском отливали плащи. Не успев отдышаться, люди с шумом стряхивали фуражки, с которых струйками стекала вода. Просторное помещение столовой гудело, как улей. Люди толпились у дверей, заглядывали в окна, но никто не решался выйти — дождь лил как из ведра. Пол был весь затоптан, каждый принес столько грязи, что дежурные лишь вздыхали и сокрушенно качали головой. Вокруг бригадиров толпились изнывавшие от безделья люди. Но бригадирам не оставалось ничего другого, как объявить трактористам и сеяльщикам, что они свободны (безумием было бы в такой день выходить в поле). Настроение сразу поднялось. Люди, сбившись в кучки, незлобливо подшучивали друг над другом, от нечего делать совали свой нос в чужие дела. Когда появились утренние газеты, над каждой нависли гроздья голов.
Досталось кухонной бригаде: все поглощали сладкий чай и хлеб с маргарином в двойном и тройном размере. Ну что может быть вкуснее крепкого, обжигающего губы чая и душистого хлеба с маргарином в такой суматошный, дождливый день?