Мы сеяли до тех пор, пока земля не стала прилипать к плугам, упорно сопротивляясь нашим усилиям. Пока лошади держались на ногах… Пока мы не стали вязнуть в сплошном болоте… Тогда мы подбежали к телегам, прикрыли семена, мигом запрягли лошадей и помчались домой.
В пути нас настиг ливень. Он хлестал скачущих лошадей, и они обезумели. Повозки набрали воды. Дождь превратил в мокрые тряпки всю нашу одежду и пронял нас до костей… А мы стояли, тесно прижавшись друг к другу, чтобы не свалиться от сильной тряски, и, задрав головы к небу, пели и кричали от радости.
Очутившись у ворот главной усадьбы, мы не расстались здесь с феллахами из Абу-Шуша, не распрягли их лошадей, а с шумом и гиком въехали всем табором во двор. Скотину — в сараи, а людей — под огромный навес для машин. Там мы стояли большой промокшей толпой и прислушивались к барабанной дроби дождя по жестяной крыше. Стояли, молчали и сосредоточенно прислушивались.
— Фактически, — сказал один из наших, разминая пальцем соломинку, — фактически мы уже отсеялись!
В эту минуту мы увидели, как один из феллахов, потомственный пахарь, наш старый сосед из Абу-Шуша, подошел к огромному плугу, лемеха которого торчали мощными плоскими кусками металла. Он внимательно разглядывал его, совсем позабыв о дожде. Волосы его прилипли к лицу, а аба[55] развевалась на ветру, и по ней стекали струйки воды.
Наклонившись над плугом, он потрогал гладкую литую сталь, а затем с уважением провел рукой по большим лезвиям лемехов. При этом он все время улыбался, будто предвкушая грядущую весеннюю вспашку.
Н. Шахам
В горах
Пер. с иврита А. Белов
В один из зимних дней пастух Авраам Рахмани медленно брел за своим стадом овец. Слегка утомленный подъемом на гору, он лениво думал о мелких домашних делах, что ждут его вечером по возвращении в деревню. Теплое зимнее солнце, привольно плывшее по чистому, безоблачному небу, навевало дремоту. Оно излучало такой прозрачный и ясный свет, что преобразились и засверкали по-новому давно знакомые места. Посвежевшая природа обостряла чувства. Временами Авраам останавливался и вглядывался в гигантские снежные вершины, замыкавшие небосвод с севера. Они казались невесомыми. И тогда он вспоминал свои прогулки по Хермону в молодые годы. В ту пору он бродил в горах, влекомый любознательностью. А сейчас он бродит здесь, занятый самым будничным делом, которое его кормит.
Потом Авраам опускал свой взор в долину, где среди деревьев пестрели селения, они были видны как на ладони. И тогда он думал о людях, которые сейчас там напряженно работают, не имея ни минуты покоя, и благословлял свою судьбу. Его профессия давала ему возможность жить особняком, между богом и людьми, вместе со своими бессловесными овцами.
Равнина, облеченная в зелень, походила на огромный плащ, расцвеченный там и сям черными и синими квадратами. То были нивы и рыбные пруды. Машина, ехавшая по шоссе, казалась отсюда не больше жука, но ее быстрое движение не соответствовало картине умиротворенности и праздничного покоя под голубым и неподвижным небом.
На косогоре растительность была небогатая. Много скота проходит здесь днем, и он пожирает всю скудную зелень склонов, плодородную почву которых смывают дождевые потоки. Если же подняться выше, к вершине, то там травы густые, нетронутые: близость границы заставляет пастухов избегать «ничейной» земли, и потому растительность здесь особенно пышная.
Авраам неторопливо вел свое стадо и зорко следил, чтобы от стада не отбилась ни одна овца. В полдень неразумных ярочек влекло почему-то к вершине, к сочным пастбищам, матки же стремились спуститься вниз к своим ягнятам, оставленным в овчарне. Пока Авраам подогнал отбившихся, стадо ушло далеко от своего пастбища. И тут перед пастухом открылись новые картины. Знакомая гора предстала в другом обличии. Сплошной ковер из пестрого разнотравья, выросшего в приволье на ничейной земле, покрывал горные изгибы и спускался по склонам в долину. Миндальные и фруктовые деревья в запущенных садах, брошенных во время войны, источали острый и терпкий запах.
«Вот это да!» — мысленно произнес Авраам, как делал всегда, когда был чем-то взволнован.
Он уселся на полуразрушенную каменную ограду и приготовился пообедать. Вокруг царили удивительное спокойствие и тишина, слышался лишь хруст обрываемой овцами травы да глухой шум изредка скатывавшихся где-то внизу камней. Авраам разложил газету, в которую была завернута еда, и глаза его машинально заскользили по заголовкам. Но ничто его не задело за живое, так как газета была старая, и к тому же все, о чем она писала, уж очень не вязалось с этим полным покоем и отрешенностью от мирской суеты. Он запел что-то вполголоса, довольный своей участью, когда неожиданно за его спиной лязгнуло железо и раздался резкий окрик:
— Стой! Ни с места!
— Добро пожаловать, — сказал Авраам и неторопливо оглянулся. Эта медлительность шла еще от того беспечного покоя, который им владел, и от дремотного состояния, навеянного зноем. Но когда он увидел двух вооруженных арабов, то сразу понял, кто перед ним.
Его спокойствие — результат запоздалой реакции на неожиданную встречу — обескуражило тех двоих. Они стояли сзади с наведенными на него автоматами, и по их лицам было видно, что они не знают, как быть дальше.
По спине Авраама пополз неприятный озноб, руки его внезапно отяжелели. Он боялся, как бы парни нечаянно, от возбуждения, не всадили в него пулю, и поэтому не шевелился.
Но он все-таки заставил себя встать и заговорил с ними на безукоризненном арабском языке, спокойно и по-дружески, как человек, не могущий поверить, что против него замышляется зло. Он знал, что весь его облик внушает доверие.
— Добро пожаловать! Но зачем эти ружья? — И он показал на автоматы. — Спрячьте их. Ведь вас вся деревня засмеет, а девушки тем более. Два вооруженных парня напали на безоружного старика. У вас даже руки дрожат…
Они слушали его с удивлением: как здорово говорит Он на их языке. А может быть, их удивило его спокойствие.
Теперь все трое стояли лицом к лицу. Автоматы молчали. Сейчас нужен был особый повод, чтобы выстрелить в него. И Авраам почувствовал, что действует правильно. Его слова затруднили выполнение их замысла. Теперь он уже не был для них безвестным евреем, в которого безо всякого можно всадить пулю. Слово сделало свое дело. Оно установило человеческие отношения между жертвой и убийцами. Теперь убивать пришлось бы не еврея вообще, а определенную личность, к тому же вызвавшую их любопытство. Но надо быть все время настороже, чтобы не навлечь на себя их ненависть.
Авраам хорошо понимал, что не от страха дрожат их руки. Просто они еще ни разу в жизни не убивали человека. Он верно понял их душевное состояние — в нем было любопытство, смешанное с удивлением, и нетерпеливое желание, готовое перейти в азарт. Еще немного — и они будут хвастаться, что собственноручно прикончили одного еврея, и будут с трепетным удивлением глядеть на его тело, бьющееся на земле в агонии, как бьется зарезанная курица, пока оно окончательно не затихнет. И тогда их, может, постигнет разочарование, как обычно бывает, когда азарт проходит. Ведь у их ног будет лежать бездыханный труп — и только.
Авраам ненавидел это жестокое любопытство, свойственное юнцам, жаждущим овладеть тайнами жизни и не останавливающимся перед убийством. Эта жажда проистекает из-за полнейшей бесчувственности и скудости воображения.
Парни выглядели оборванцами: поношенные военные гимнастерки были в дырах, шерстяные жилеты — потертые и рваные, брюки — явно не по размеру. Младшему можно было дать лет шестнадцать — на его щеках только пробивался редкий пушок. У него были большие красивые глаза, а всклокоченная шевелюра напоминала миртовый куст. Второй, лет двадцати, рябой, с приплющенным носом, маленькими печальными глазками и жиденькими грязными волосами, напоминавшими свалявшуюся шерсть на овечьем курдюке, был попросту безобразен.