Думаю, на переезд в Марьевку повлияло и желание родителей отвести удар от «кандидата на тюрьму». Брат в тюрьму не попал, но от политики его не увезли. В год переезда, в 1919-м, Андрея уже по всей форме приняли в партию, а с восстановлением Советской власти направили на какие-то партийные курсы, кажется, в Омск.
В Марьевке мы поселились не в самой деревне, а под горой, около озера, где вместе с нашим стояло всего четыре домика. С горы казалось, что эти домики шли-шли к деревне, остановились перед горой, а взобраться на гору уже не хватило сил. Символически так оно и было. Здесь остановились семьи, чей достаток и отношение к нему определялись одним словом — "подгоринские".
Переезжая в деревню, родители рассчитывали на более надежное место, а попали в самое пекло гражданской войны. Марьевка оказалась деревней партизанской, отказавшейся поставлять Колчаку солдат, за что несколько домов в ней было сожжено, десяток мужиков арестованы, а все остальные, за редким исключением, выпороты шомполами. На этот раз мой отец, как новосел, под экзекуцию не попал. Ему досталось поздней. Колчак и Гайда начали отступать и для борьбы с партизанам все чаще стали насылать на деревню свои отряды. Днем их узнавали издали по коротким хвостам лошадей, а ночью — по особенному, остервенело-злобному лаю собак, что доносился сверху в нашу четырехдомную Подгоринку. Заняв деревню, те непременно ставили свои дозоры на спуске горы. Одним вечером мама со мной на руках ушла наверх помыться в бане. Стемнело. Вдруг из деревни долетел истошный собачий лай. Там появились колчаковцы. Маме пора бы вернуться, а ее все нет. Начали беспокоиться. Наконец она появилась возбужденная. Оказывается, баню окружили солдаты и приказали выходить. Перепуганные женщины начали упрашивать маму, чтобы она подошла к двери и поговорила с ними.
— Поговори, ты в Кемере жила.
Мама подошла и заговорила по-старушечьи:
— Солдатики!.. Здесь старые да малые моются…
— Ну, мойтесь, мойтесь, старые ведьмы!.. — и ушли.
Видимо, мамина репутация, горожанки и то, что она смогла уговорить колчаковцев, зафиксировалось в памяти отца. Однажды при случае он и сам решил не подкачать. Наша Подгоринка примыкала к озеру Кайдор, к маленькой речушке Кизисле, впадающей в него, и лугам с густыми зарослями тальника, черемухи, калины, что, естественно, делало Подгоринку явочным пунктом партизан. Вот почему колчаковцы внимательно следили за передвижением людей в этих местах. В один из наездов они задержали здесь деревенского мужика и начали допрашивать, где находятся партизаны. Мужик в ответ только мычал. Колчаковцы, подозревая в нем партизана, начали хлестать его нагайками. Тогда-то видевший это отец и решил показать себя. Он с достоинством вышел из-за дома и молвил этак по-домашнему:
— Что вы, господа-солдаты!.. Он же — немой…
— А-а!.. А ну-ка ты, с языком, поди сюда!..
Отец не торопясь подошел.
— Ну так сказывай, где ваши бандиты?
— Не знаю, господа-солдаты… Я ведь недавно переехал из Кемерово… — начал было отец.
— Ага, не знаешь! — прервал его господин-солдат и несколько раз полоснул нагайкой по широкой спине.
Так, уехавший от политики, отец получил первый урок политграмоты. С этого дня он заметно подобрел к своему старшему сыну. Если его прежние отношения с партизанами строились на личных пристрастиях, на родственных чувствах, были среди них и родственники, то теперь ко всему этому прибавился новый мотив. Таким образом, выражаясь нынешним языком, отец получил марьевскую "прописку".
Поздней мне было странно слышать разговоры о городе. Я даже не представлял, что можно было жить где-то, кроме Марьевки. Она и поныне стоит на высоком берегу древнего русла. Под нею озеро, окаймленное зарослями черемухи и калины, за озером — заливные луга, устланные цветами, за лугами — быстрая пескаревая река с белесой гладью, с береговыми скулами выгибов, за рекой — зеленый лес с темными пиками кедров и далекий туман. Но в нем еще нет конца. В солнечный день за ним далеким-далеким амфитеатром поднимаются новые поля и перелески. Осенью, когда созреют хлеба, на закате они особенно красивы. На всем уже лежит тень, а этот приподнятый окоем на десятки верст полукруга все еще светится и отливает золотом. Когда все это однажды одним махом открылось моему взору, я онемел от изумления и полюбил на всю жизнь.
Оборачиваясь к истокам жизни, я остро чувствую, что после своего первого рождения я рождался еще несколько раз. Мне крепко запомнились эти рывки в жизнь. У нас была передняя и кухонный закуток, где обычно мама орудовала ухватами, чугунками, сковородниками и сковородками. Старшие братишки и сестренки играли со мной в передней, отец сидел на лавке около стола и время от времени возражал матери в споре, которая отрываясь от печи, то и дело появлялась в дверном проеме и давала пулеметную очередь по совести супруга. Потом она сказала что-то такое, чего отец не выдержал и ударил по перегородке так, что кровь брызнула из тяжелого кулака. Это было похоже на взрыв… Братишек и сестренок смыло, как воздушной волной. И тогда я увидел себя, одиноко сидящим на полу, испугался одиночества и заплакал. Так на третьем году моя память впервые подключилась к жизни. Слава богу, что вскоре же у моей памяти появилось нечто доброе, бесконечно светлое, чувственно зримое…
Помню, Андрей, приехавший в отпуск, повел нас к озеру купаться. Те, что были постарше, начали самостоятельно бултыхаться у берега, а он, заставив меня держаться за плечи, поплыл со мной на середину. Небо было синее в легких облачках, вода была тоже синяя и бездонная, как небо. И там, в глубине, плыли такие же облака. А вода была теплая и легкая, подобно тихому ветерку. И мне казалось, что плыли мы между двумя небесами — в бесконечности, и, когда возвращались к берегу, он стал вроде бы совсем другим, каким-то сказочно-странным. И все — чудо!..
Ах, как мы недооцениваем всего того, что с нами происходит в детстве! Сколько раз в минуты душевной придавленности приходило ко мне вот это спасительное сказочно-странное видение мира — вещей привычных и надоевших. В такие моменты как бы рождаешься заново, возвращаешь себе изначальную жажду жизни и деятельности.
Очень много дал мне наш переезд на гору. Не сам переезд, а то, что за ним пришло. К этому времени, успев оставить мне еще двух братьев — Иннокентия и Григория, отец умер от тифа. Это случилось в голодный 1923 год. Старшим мужчиной в семье стал восемнадцатилетний брат Петр, уже коммунист и организатор комсомольской ячейки. Покупка дома ошеломила всех. Еще бы! После отца осталась целая куча полуголодных ребятишек, а тут на тебе — дом!.. Хоть не в самой деревне, а в боковой Забегаловке, но все же на горе и к тому же со всеми надворными постройками — амбаром, баней, хлевом, избушкой, крытым сараем и ригой. А секрет был прост: в деревне начались новые отношения. Как-то после партийного собрания бывший партизан, секретарь партийной ячейки Андрей Ильич Ионов, по-уличному Илюхин, заговорил, что собирается продавать свой дом. Начали спрашивать, дорого ли возьмет, хлебом ли, деньгами ли?
— С богатенького взял бы как надо, а вот с Петьки возьму недорого.
Брат воспринял его слова как шутку.
— А я серьезно говорю. Покупай!..
— На что же я покупать-то буду?
— Сторгуемся… Рассрочку дам!..
И действительно, в тот же вечер договорились, что брат выплатит шестьдесят пудов пшеницы в течение трех лет. Условия были неслыханно легкими, на которые, поразмыслив, Петр согласился. Прибежал он в нашу Подгоринку радостный.
— Мама!.. Я дом купил!..
— Какой еще дом?!
— Андрюшки Илюхина…
— Ты что, в спектакль играешь?
— Нет, мама, играю в новую жизнь. Готовься к переезду!..
Дом, в который мы переехали, хоть и был старый, но еще вполне жилой. В нем, кроме передней, так называемой избы, была еще просторная горница. Русская печка стояла в простенке горницы так, что на печке был довольно вместительный и уютный уголок, где мы, самые младшие, отсиживались потом в зимние стужи. От печи начинались широкие полати, где можно было не только спать, но и затевать нехитрые детские игры. Так что наши домашние коммуникации охватывались теперь формулой: "С печи на полати, по брусу — домой".