Когда Ульрих отбыл в Палестину, Клеменция принялась убеждать себя, что желает ему смерти. Она даже не побоялась попросить об этом Господа Бога! Но, видимо, ее сердце молило совсем о другом, потому что в тревожных и сумбурных снах ей не раз являлся Ульрих, такой же юный, как тогда на поляне, и ее охватывало блаженство, и душа ее купалась в счастье, купалась до самого страшного момента — до пробуждения… О, как она рыдала, просыпаясь по ночам и почти физически ощущая отсутствие Ульриха, — так инвалиды ощущают отсутствие руки или ноги! Разумеется, она не была святой, разумеется, грешила. Грешила часто и много. И лгала — лгала и себе, и Богу, и людям. Много раз она пыталась умереть… но не могла. Хотела уйти в монастырь, но не ушла — мешали дети! Их надо было растить, беречь и видеть, как они созревают и во что превращаются. И еще надо было хранить их тайны. А тайн в Шато-д’Оре с годами накапливалось все больше и больше. Тайн таких, что и вымолвить нельзя… И порой странные истории приключались с молодыми воинами, дежурившими на башне. Кое-кого из них нашли в разное время мертвыми у подножия скалы, на которой высился Шато-д’Ор. Но всем им при этом кто-то таинственный и неуловимый нанес смертельные удары кинжалом в спину. Не раз и не два пропадали служанки, кормилицы, исчезали слуги, причем пропадали бесследно, и никто и никогда больше не видел их — ни живыми, ни мертвыми. Очень странным казалось и то, что хозяйка замка приближала к себе глухонемых — мужчин и женщин — и поручала им многое из того, что людям с нормальным слухом и речью никогда бы не доверила. Например, никто не имел права войти в комнаты ее детей, кроме тех, кого она приставила к ним. Большинство из этих людей были глухонемые. Особенно тщательно Клеменция «охраняла» Альберта. Одним из немногих людей, которому дозволено было повсюду и всегда сопровождать Альберта, был уже известный нам Жан Корнуайе, который (хоть и было ему за семьдесят) все еще имел силу держать в руках меч и копье. Он знал многое, а тайны хранил, как могила, и хотя говорить и слышать умел, но был понадежнее глухонемого. И еще один человек в замке умел и говорить, и все слышал, но молчал. То был оруженосец Альберта, Андреас. Помнится, мы уже обещали описать его поподробнее, назвав его «образцом ангельской красоты». Хрупкий и, казалось бы, изнеженный, этот юноша с гладкими, не знающими бритвы щеками и тонкими чертами смуглого личика, на котором прельщали всех своей голубизной огромные, немного наивные глаза, взиравшие на мир из-под длинных черных ресниц, — юноша этот с длинными светло-каштановыми волосами до плеч был между тем наделен недюжинной силой и ловкостью. Он далеко и метко бросал дротик, пятью стрелами мог уложить пять голубей, а удар его меча срезал березку толщиной в раскрытую ладонь. Кое-кто из недругов, разумеется втихую, судачил, что отношения между Альбертом и его оруженосцем очень уж интимны и до крайности похожи на содомский грех. Например, этих олухов смущало, что Альберт часто и очень нежно обнимает своего оруженосца за талию, гладит по голове и очень мало его ругает. Кроме того, они вместе ходили в баню, и никто в это время не имел права туда заходить, кроме старого Корнуайе и еще нескольких особо приближенных лиц. Само появление Андреаса в Шато-д’Оре было загадочно и сопряжено с тайной. Его еще младенцем привез в Шато-д’Ор старик Корнуайе, но откуда — никто не ведал. Сам Корнуайе помалкивал, и все единодушно решили, что старый холостяк прижил где-то сынишку. Было это спустя два года после отъезда Ульриха. Графиня в то время в замке тоже отсутствовала — ездила в монастырь Святой Маргариты на очередное богомолье, а за Альбертом и Альбертиной ходили несколько нянек и кормилиц — под строжайшим надзором Корнуайе и отца Игнация. Андреаса, привезенного Корнуайе, тоже стали воспитывать вместе с детьми графини эти же самые няньки и кормилицы. Вскоре две из них исчезли бесследно, а одна умерла, поев ядовитых грибов…
Третьим человеком, кто знал очень много о происходящем в Шато-д’Оре, был старый добрый отец Игнаций. Он крестил и Альберта, и Альбертину, и Андреаса. Его всегдашняя болтливость никогда не задевала и, разумеется, не обижала. А если кто и любопытствовал, проникшись россказнями веселого священника, то вскоре и исчезал или помирал как-нибудь быстро, без особых хлопот.
Носителями тайн были, разумеется, и дети Клеменции, пусть и огражденные от любопытных многочисленными охранниками, и потому каждый из них, помимо шпионажа за окружающими, шпионил и за своими коллегами, ибо не знал, за кем шпионит и кто шпионит за ним. То есть ни воины, ни челядь, ни духовные лица не чувствовали себя спокойно даже в самые спокойные дни. Никто, кроме Клеменции, не знал ВСЕГО — и не должен был знать. Ни Корнуайе, ни отец Игнаций, ни Андреас, ни даже дети Клеменции ВСЕГО не знали. Даже средь ясного дня в Шато-д’Оре стояла глубокая непроглядная ночь. Суеверная дворня насочиняла массу легенд и ужасных историй, спустя века вошедших в сборники народных сказок, где действовали вурдалаки, привидения, драконы, ведьмы…
…В спальню постучали.
— Кто? — раздраженно спросила Клеменция.
— Теодор, ваша милость, — послышался детский голос.
— Входи. — Клеменция уже забыла, зачем вызвала пажа.
Паж, двенадцатилетний мальчик в вязаных штанах и полотняной рубахе со свободным воротом, поверх которой была надета куртка-безрукавка из красного бархата, бесшумно вошел в комнату и остановился, низко склонив голову. Любой вызов к графине, а особенно в такую пору, не предвещал ничего хорошего.
— Подойди ближе! — Клеменция полулежала на подушках и все еще никак не могла придумать, что бы такое сотворить с пажом. Сечь его ей не хотелось, а поручений вроде бы и не имелось. Паж тем временем сделал несколько шагов вперед и остановился у спинки кресла, на котором Клеменция порола служанку.
— Ближе, дурачок! — загнув указательный палец, поманила его Клеменция. — Да подойди ты, чучело! Сколько тебе лет, Теодор?
— Тринадцать… будет после будущей Пасхи… — выдавил мальчик.
— Балбес! — усмехнулась Клеменция. — Пасха два месяца как минула. Тебе еще только двенадцать… Ну ладно, снимай штаны…
Клеменция заложила руки за голову, растопыренными пальцами пошевелила свои расчесанные на ночь волосы, полюбовалась своей пышной грудью и опять не устояла пред зовом плоти. С циничной усмешкой графиня рассматривала пажа. От ее взора не укрылось, что мальчик весь дрожит, и она поняла, что бедняжка решил, что его хотят высечь. Он спустил штаны и, нагнувшись, встал в позу, удобную для порки.
— Все остальное тоже снимай! — приказала Клеменция.
— Грех, ваша милость!
— Молчать! Исполняй! — приказала Клеменция. — Делай, что говорят! Все грехи беру на себя!
Мальчик снял рубаху, штаны и, прикрыв ладонями срамное место, склонился перед графиней в чем мать родила.
— Подними руки вверх! — приказала Клеменция. — Ну! Живо!
— Срамно, ваша милость, боюсь я, — пролепетал мальчик, краснея до ушей. Однако он знал, что бесполезно возражать, и поднял руки.
Клеменция осмотрела интересующий ее предмет, проговорила:
— Залезай ко мне. Ну, живее, олух!
Как только Теодор робкими шажками подошел к изголовью постели, Клеменция накрыла колпачком носик глиняной светильницы, освещавшей комнату своим неверным, коптящим пламенем. Уже в темноте Клеменция сдернула с себя рубаху и отшвырнула ее на край постели, к своим ногам. Она откинула одеяло и, рывком втащив пажа на кровать, прижала к себе. Жгучее и бесстыдное желание охватило ее, и дьявольская страсть эта была непреодолима.
— Ишь ты, мальчик мой, — обдавая Теодора горячим дыханием, забормотала она, — мя-ягонький, те-епленький… Сейчас посмотрим, что у тебя там, потискаем… Вот та-а-ак, вот та-а-ак, вот та-ак… Маловат, маловат, сладенький, быстрее расти… Тебе больно?
— Нет, — прошептал Теодор. — Только стыдно… Я боюсь…
Одной рукой обнимая лежавшего на боку мальчика, Клеменция другой рукой усердно массировала не развившуюся еще, но уже способную твердеть плоть, говорила ему на ухо: