В синагоге он увидел зрелище, которого не смог забыть. У дверей переполненного помещения сидел дурачок – обаятельный юноша лет двадцати четырех, с нежным добрым лицом; у него были пухлые щеки и счастливое выражение человека, на которого все обращают внимание. Лицо его лучилось благостностью, и все, кто входил, наклонялись и целовали его в лоб, а он смотрел на них любящими глазами YHWH. Сцена эта производила сильное впечатление – толпа пожилых бородатых евреев, наклоняющихся с поцелуями к Божьему человеку, – и Кюллинан подумал: «По крайней мере, я знаю хоть одну разницу между сефардами и ашкенази. Никто из немецких евреев не унизится до такого».
Пение было прекрасным, и оно возвращало к временам Ветхого Завета, когда евреи жили в шатрах на краю пустыни. Мелодия была чисто восточной, пронизанной длинными тягучими нотами, которые следовали одна за другой. Такой музыки Кюллинану слышать не приходилось – страстная по своей природе, она и исполнялась со страстью. Насколько он мог разобраться, она не была чисто еврейской – в ней слышался бесконечный стон пустыни. Внезапно слух поразили другие звуки, доносившиеся из холла, забитого женщинами. Это были боевые кличи – никак иначе он не мог их назвать, – которые издавали несколько женщин. Вопли были пронзительными и вибрирующими. Эффект получался потрясающим, и он выбрался из синагоги, надеясь спросить у толстой женщины, что эти крики должны означать, – и увидел, что именно она и возглавляет крикуний.
– Что это такое? – осведомился он.
Она перестала издавать воинственные вопли и расхохоталась.
– Зови меня Шуламит, – сказала она. – Такие крики издают арабские женщины, когда хотят побудить своих мужчин на битву или резню. – Откинув голову, она снова издала пронзительный вопль, которые поддержали и другие женщины. Держа в руках блюдо с едой, Шуламит сказала: – Сегодня день радости. Ешь! – И когда Кюллинан послушался ее, она вернулась к своему занятию.
– Если вы хотите молиться, – по-испански крикнул служка, – то заходите внутрь. Эй, ребята! – добавил он на иврите. – Кончайте с этим! Чтобы тут было тихо!
Шесть человек начали громогласно требовать тишины; один из ребят стал сдергивать кипы с голов сверстников постарше, а те, в свою очередь, раздавали пинки малышам, которые приставали к девочкам.
– Тишина! – заорал служка, вытирая вспотевшее лицо. И снова его призыв поддержали шестеро добровольных помощников.
Шум нарастал. Продолжалось пение, и этот бедлам пронизывали воинственные крики женщин. Дурачок пролил себе на грудь бутылку апельсинового сока, но какой-то глубокий старик с длинной седой бородой склонился к нему и обшлагом пиджака стер влагу. Постоянно раздавались громкие требования тишины. Мальчишка так сильно толкнул девочку, что она заплакала. Матери от всей души стали лупить своих отпрысков, после чего те лишь сдавленно всхлипывали. Старый ребе начал выступление. В холле его никто не слышал, и мало кто улавливал его голос в самой синагоге.
– Тихо! – заорал служка, но как раз в этот момент появилась одна из женщин, с подносом, на котором стояли бутылки холодного пива и бутылка араки, и, пока ребе что-то бубнил, те стали переходить из рук в руки. Кюллинану показалось, что каждое второе предложение содержало в себе слово «сефардим», которое старик произносил как «сфарадим», и Кюллинан, собрав все свои знания иврита, сказал себе: Элиав и Веред могут говорить, что нет серьезных поводов для обид, но ведь тут люди слушают слова этого ребе. Он, как и тысячу лет назад, возносит стенания – разве что в те времена вряд ли существовало слово «сефардим».
– Где наши вожди? – взывал старик. – Почему мы позволяем унижать себя? – Если бы не обстановка, в которой звучно прикладывались к пиву, где орали дети, резко пахло аракой, где вопили женщины и порыкивал служка, эти призывы прозвучали бы слишком пафосно. Но в этой атмосфере они сводились к простой формуле: «Так что же случилось с нашими возлюбленными сефардим?» И в самом деле – что?
Наконец старик потребовал от служки и своих помощников доставить из священного хранилища четыре свитка Торы. Они покоились в красивых деревянных ящиках, украшенных серебряными рогами. Под вопли Женщин и крики мужчин сформировалось шествие к пещере Илии. Дурачок танцевал, а бородатые старики торжественно прошествовали по Древним улицам Акко под аккомпанемент речитатива, который оказывал гипнотическое воздействие.
– Кто тот человек, что служит Богу? – восклицал возглавлявший процессию.
– Израиль! – кричала толпа.
– Израиль, Израиль, Израиль! – доносились сто– и тысячекратно усиленные крики.
Процессия прошла всего несколько кварталов, где их уже ждали автобусы, Все участники шествия с такой горячечной страстью стали лезть в них, что Кюллинан наблюдал за этой сценой с изумлением, граничащим с ужасом.
– Пошли! – заорала Шуламит, таща за собой ирландца.
– Я не могу оставить своего друга, – запротестовал Кюллинан.
– Кто он такой? – заорала толстуха.
– Джемал Табари.
– Джемала все знают. Эй, ты! – подозвала она какого-то малыша. – Беги скажи Джемалу, что американец поехал к пещере Илии. – Она кинула мальчишке монету, и Кюллинан сказал, что возместит ей расход. Повернувшись, Шуламит уставилась на него. – Ты что, рехнулся? – спросила она, перехватывая очередную бутылку пива.
Кюллинан часто вспоминал это путешествие, дорогу к самому сердцу Израиля. Как и многие американцы, посещавшие эту страну, он встречался, главным образом, с хорошо воспитанными умными евреями, представлявшими политическую элиту. Веред Бар-Эль и Элиав были достаточно типичны для нее, но куда важнее для понимания страны был этот мощный слой людей, эта шумная, подогретая аракой толпа, в которой царило бурное неподдельное веселье. Круглолицый дурачок, устроившийся на заднем сиденье автобуса, неуклюже хлопал в ладоши, женщины снова принялись издавать арабские боевые крики, и воцарился такой шум, которого этот день еще не слышал. Это было путешествие не просто к пещере Илии, а куда-то в глубины истории, может, во времена самого Илии, и, если бы Кюллинану не повезло оказаться в этой толпе, он вряд ли смог бы понять главный аспект иудаизма.
– Не могу понять, что с нами случилось, – по-испански сказала Шуламит, прожевывая огромный сандвич, который до этого пыталась всучить Кюллинану.
– Ты имеешь в виду евреев? – спросил он.
– Нет, – ответила женщина. – Сефардов. С 1500 года мы были главными евреями в Израиле. В Цфате, Тиберии, Иерусалиме – всюду с нами считались. В 1948 году, когда возникло государство, нас было тут больше всех, но нашим вождям всегда не хватало напористости, и к 49-му году все лучшие места уже были заняты ашкенази. И с тех пор все хуже и хуже, год за годом.
– Сознательная дискриминация?
Шуламит какое-то время обдумывала его слова. Отвернувшись от Кюллинана, она издала ряд воинственных криков, от которых у него чуть не лопнула барабанная перепонка, а потом перешла на английский:
– Не хотелось бы так думать. Но меня беспокоит, что будет со страной.
– Ты чувствуешь, что вас как-то выталкивают? Главным образом вас, сефардов?
Испустив очередной вопль, Шуламит в упор спросила его:
– Ты что, репортер?
– Археолог, – успокоил ее Кюллинан.
– Дело в том, что это чисто израильская проблема, – с нажимом сказала Шуламит. – И мы не нуждаемся в советах со стороны.
– Я и не собираюсь их давать, – пообещал Кюллинан, и она продолжила рассказ, что ашкенази и сефарды почти не поддерживают контактов между собой, очень редко заключают браки, что хорошие места в медицинских колледжах всегда достаются ашкенази, как и в бизнесе, юриспруденции, журналистике, во власти… словом, все зарезервировано для другой группы. – Сомневаюсь, что все так плохо, как ты рассказываешь, – возразил Кюллинан, – но давай допустим, что тут хотя бы половина правды. Кто в этом виноват?
– Мы говорим не о вине, а о фактах. И если это будет продолжаться, то стране грозят большие неприятности.