С этими словами господин Бартельс, багровея и очевидно волнуясь, закурил свою сигару.
— В чем дело?
— Что случилось?
— Да помилуйте, эти немецкие свиньи!..
— Но, по-моему, они были с нами настолько любезны, что не будь они боши, я сказал бы, они французы!
— Уважаемый профессор! Неужели вы не слышали? Любезны? По-французски — да, но как отчаянно ругали они нас по-немецки!
— Вы думаете, что это они нас ругали? — удивился я.
— А то кого же, — Иван Иваныча?[4]
Мы долго и искренне возмущались наглостью немцев. Нас, победителей, они ругали чуть ли не в глаза! И это после того, как мы идем на такие уступки, после Дауэса и Юнга! О, грубые животные! Право же, мир только приобрел бы, если бы мы стерли их с лица земли.
В разговоре мы не заметили, как поезд подошел к станции.
— Нет, мы их еще проучим, мы им привьем французскую галантность! — воинственно угрожал господин Бартельс, но он замолк на полуслове.
Купе отворилось и в двери протиснулось непомерно большое, широкоплечее и голубоглазое существо.
О боже, несомненно, это немец и к тому же прездоровенный! Он мельком глянул на нас и забросил свой чемодан в сетку. Мы с дорогим учителем невольно съежились. Показалось, что чемодан летит нам на головы.
Но, конечно, это было только инстинктивное движение, а отнюдь не трусость. Через минуту мы оправились и приняли положение, какое подобает французу, черт побери!
Все-таки, он ужасно большой, этот немец. У него громадные кулаки, поросшие рыжим мохом, и крупные белые зубы, как у лошади.
В купе стало тесно, неудобно и душно. Разговор наш прервался сам собою и мы молча, с презрением наблюдали это громадное животное.
Немец, по-видимому, не чувствовал нашего презрения и с любопытством разглядывал нас. Однако, это занятие скоро ему надоело и он принялся за свой чемодан. Перед моими глазами мелькнули багажные наклейки различных немецких городов. Я глянул на наши чемоданы. Медлить было опасно. На наших чемоданах также были наклейки и, понятно, французские. Я искоса глянул на немца. Короткими бочкообразными пальцами он копался в своем чемодане. Я переглянулся с учителем и Бартельсом. Их умоляющие взгляды подтолкнули меня.
Я никогда не хвастаюсь. Французу не пристало хвастать смелостью — и без того мир знает о ней.
Бесшумно и ловко я приподнялся к сетке и в одно мгновенье повернул наши чемоданы наклейками к стене. О, это было проделано смело и молниеносно!
Вам, конечно, понятен мой поступок и мотивы, его продиктовавшие. Мы не могли допустить, чтобы какой-то немец, пусть даже у него косая сажень в плечах и громадные кулаки, осмелился читать названия наших, французских городов! О предки, о храбрые галлы, — видите ли вы?
Немец достал из чемодана бутерброд и беззастенчиво чавкал, прихлебывая из фляги. Мы с трудом выдерживали это гнусное зрелище и отвернулись каждый в свой угол. Казалось, прошла вечность, а немец неустанно продолжал чавкать. Наконец он насытился. Опять полетел чемодан в сетку и опять, невольно, мы съежились. Но достоинство, подобающее французам, не замедлило возвратиться на наши лица.
Гром загрохотал в купе и мы с трудом сохранили это достоинство. Оказалось — заговорил немец.
— Я вас спрашиваю, господа, разве это еда? Разве так должен питаться честный немец? А?
При этом громовом «А!» я испугался за целость оконного стекла, а внутри у меня что-то оборвалось.
— Но после версальского грабежа немцу приходится так питаться. Эти проклятые грабители раздевают нас догола, они вырывают у нас изо рта последний кусок. Эти паршивые французишки!..
— Но позвольте, позвольте!.. — не выдержал дорогой учитель.
— Что-о-о? — взревел немец и дорогой учитель поперхнулся. Я и господин Бартельс замахали на него руками, но он замолк и без этого.
— Что-о-о? Да уж не французы ли вы, господа?
Я храбро наблюдал и совершенно отчетливо видел, даже сквозь зажмуренные веки, как поднялся немец во весь свой рост и недвусмысленно сжал кулаки. Господин Бартельс исчез, вернее — исчезла его голова. Он удивительнейшим образом запрятал ее между диваном и спинкой.
— Нет! Нет!.. Совсем даже нет… французы?.. Хи-хи, какие же мы французы… Хи-хи… Мы нет… Мы даже совсем наоборот… — профессор бормотал в растерянности и не находил подходящей национальности. Немец выжидательно молчал и было очевидно, что кулаки его не намерены разжаться.
— Мы наоборот… Мы… Хи-хи…
— О, доннерветтер! Да, наконец, — кто же вы?
— Ну да, дорогой учитель, — кто же мы?
Профессор глянул на меня так, словно я был немец, притом хрупкого сложения и маленького роста.
— Мы… Мы… совершенные испанцы!
Гениален ум профессора и его находчивость неисчерпаема, — еще раз свидетельствую это миру.
— А-а! — осклабился немец. Он широко раскрыл свой громадный рот и мне нестерпимо захотелось плюнуть в его пасть. Но громадным усилием воли я сдержал свое желание. Пожалуй, он еще и не заметит моего плевка. А ведь врага надо унизить так, чтобы он почувствовал это.
— A-а! Испания?
— Да, да, самая что ни на есть испанская Испания! Знаете это: ночь над Севильей спустилась… Д-да! — многозначительно и самоотверженно закончил профессор.
— Нейтралитет? — спросил немец.
— Полный! Полный сорокаградусный нейтралитет! — поспешил подтвердить господин Бартельс.
— А — гут, гут, зер гут! — одобрил немец.
— Будем знакомы! Ганс Штирнер — пуговичная фабрика в Эссене.
Немец протянул профессору широченную ладонь.
— Я… Я — мадридский профессор…
Учитель замялся, а я с ужасом старался припомнить хоть одну испанскую фамилию.
— Мадридский профессор Онореску Туапареску!
Бедняга учитель — он даже вспотел.
— Ха-ха-ха! Туапареску Онореску! Ха-ха!
Немец хохотал, а мы с тоской ожидали: что же дальше?
— Это совсем румынская фамилия!
В купе застыла тоскливая тишина.
— Румынская! Румынская, а не испанская! — с тревогою шептал я профессору и не удержался, — ущипнул его за неописуемое место. Но гений всегда останется гением и выйдет из любого положения.
— Да, да — румынская. Мои отдаленные предки были выходцы из Румынии. Во времена резни, устроенной Абдул-Пашою, они эмигрировали в Испанию и это — моя родина!
Положение было спасено и учитель совсем овладел собою.
— Ах, какая это родина! Вы себе не можете представить, господин Штирнер, какая это родина! Знаете: тореадор, сме-еле-ее в бо-о-ой!
Немец совсем развеселился и в такт пенью профессора размахивал рукой. Но вот учитель закончил свое вокальное выступление.
— Нейтралитет, — это хорошо, союз с нами — это лучше!
— Да, конечно! — подтвердил учитель.
— Но ничего, господин профессор, мы еще покажем этим жидконогим парикмахерам, этим версальским грабителям — на что способен немец! Мы побеждены, но мы не сдались. В каждой немецкой груди вместе с сердцем живет и бьется жажда реванша.
Совершенно очевидно, немец опять начинал свирепеть. Дорогой учитель пытается усмирить это яростное животное.
— Господин Штирнер, вы совершенно напрасно волнуетесь. Я на досуге делал вычисления и могу вам с точностью сказать, что из-за отсутствия прироста населения в 2724 году скончается последний француз и Франция превратится в пустыню.
— О черрт! В 2724 году? Но мы не намерены ждать так долго и мы не хотим, чтобы Франция вырождалась. Уважаемый Herr мадридский профессор, — мы не допустим этого. Мы еще успеем удушить ее собственными руками!
Немец выглянул в коридор, затем нагнулся к нам и яростно прошептал:
— Моя пуговичная фабрика в двадцать четыре часа может перейти на изготовление снарядных головок! О, эти французы у нас еще попляшут. Рур! Эльзас! Дауэс! Юнг! О! Немец никогда, ничего не забывает. У него свежий мозг и он никогда не болел французской болезнью!
Немец был неутомим. Мы робко прижались в свои углы. Поезд мерно стучал колесами.