— Молчи! — шепчет Люсьен.
Значит, Люсьен все слышит, все угадывает… даже самые затаенные мысли. Или она громко разговаривала во сне?
Мирей открывает глаза и видит перед собой — как ни странно! — смущенное лицо Люсьен. Нужно взять себя в руки! Ведь она забыла о главном… Миссия ее еще не закончена. Ухватившись за простыни, она приподнимается.
— Люсьен… я там навела полный порядок: в столовой, на кухне… Никто не заподозрит, что…
— А где записки, в которых ты объявляешь ему о своем возвращении?
— Я вытащила их у него из карманов.
Люсьен никогда не узнает, чего это стоило Мирей. Повсюду кровь! Бедный Фернан! Люсьен кладет ладонь на лоб Мирей.
— Спи… Не думай больше о нем… Он был обречен. К этому шло. Он был не жилец на этом свете.
Как она уверена в себе! Мирей мечется на постели. Ее еще что-то мучит… Какая-то ускользающая мысль… Она засыпает, но в момент просветления успевает подумать: «Но он ведь ничего не подозревал! Он и думать забыл о первом страховом полисе, по которому все деньги отписывались мне!.. Он ведь подписал его только так, чтоб натолкнуть меня на мысль подписать другой полис…» Глаза ее снова смыкаются. Дыхание уже ровней. Она никогда не узнает, как близка была к угрызениям совести.
…Теперь светит солнце. После многих часов беспамятства жизнь начинается сызнова. Мирей поворачивает голову направо, потом налево. Она очень устала, но улыбается, увидев в саду большую пальму, обросшую по стволу черной куделью. По занавескам бегают тени. Листья пальмы тихо шелестят, навевая мысли о несказанной роскоши. Мирей навсегда забыла о вчерашних тревогах. Она богата. Они богаты. Два миллиона! Страховая компания ни к чему не сможет придраться. Ведь двухгодичный срок, предусмотренный на случай самоубийства, истек. Все по закону. Остается только выздороветь.
В голове Мирей вертится все та же фраза: «Невесело иметь жену, прикованную к постели». Щеки у нее чуть порозовели. Никому не весело… Но болезнь ненадолго прикует ее к постели. Люсьен знает верные средства. На то она и врач. Ей снова вспоминаются набережная Фосс и Фернан, берущийся за графин… «Невесело иметь жену, прикованную к постели». На тумбочке стоит графин. Мирей разглядывает его. Графин лучится разноцветными огнями, как те хрустальные шары, в которых гадалки различают линии судьбы. Мирей не умеет читать будущее по хрусталю, она дрожит, и, когда дверь отворяется, тотчас отводит глаза в сторону, как пойманная с поличным.
— Здравствуй, Мирей… Хорошо спала?
Люсьен вся в черном. Она улыбается, подходит к кровати чеканной мужской походкой. Берет Мирей за руку.
— Чем я больна? — шепотом спрашивает Мирей.
Люсьен всматривается в ее лицо, словно раздумывая, может ли она выжить. И не отвечает.
— Это серьезно?
Под пальцами, охватившими запястья, слышно, как пульсирует артерия.
— Это надолго, — наконец вздыхает Люсьен.
— Что у меня, скажи?
— Тихо.
Люсьен берет графин, уносит, чтобы набрать свежей воды. Мирей приподнимается на локтях, вытягивает шею и не сводит глаз с полуприкрытой двери, из-за которой видны светлые обои в прихожей. Она прислушивается к каждому движению Люсьен. Вот забормотала вода в раковине, весело зажурчала в хрустальном графине, потом вдруг зашипела, добравшись до горлышка. Мирей неестественно смеется и, закашлявшись, кричит:
— Все равно! Мне надо было здорово доверять тебе… Ведь у тебя до последней секунды был выбор.
Люсьен закрывает кран, не спеша обтирает графин тряпкой, висящей на стене, и едва слышно цедит сквозь зубы:
— А ты думаешь, я не колебалась?
Поль Александр, Морис Ролан
Увидеть Лондон — и умереть
Окна конторы выходили на большую площадь; за деревьями виднелись освещенные бледным солнцем башенки Линкольнз-Инна. Те же деревья, те же башни, то же осеннее солнце, тот же, спокойный и ласковый, лондонский свет. В этом кресле, за этим столом Томас сидел сотни, тысячи раз. И однако все изменилось. Да и был ли он сам сейчас прежним Томасом Брэдли, блестящим адвокатом Линкольнз-Инн-Филдза? Сомневаться, казалось, было бы странно, да и разбросанные по столу фирменные конверты и бланки упорно убеждали его в этом. Но он ничему больше не верил, он ощущал себя кем-то другим — другим человеком в другой шкуре. Будь в кабинете зеркало, он наверняка бы увидел там свое отражение: седые виски, высокий с залысинами лоб, живые глаза, нос с горбинкой — «обаятельно уродлив», говаривала леди Мэксфилд, да, наверно, и не она одна… Но все это лишь внешняя оболочка, за этой ширмой скрывался другой, настоящий Томас Брэдли — и он сейчас его в себе обнаружил, во всяком случае, ему казалось, что только что обнаружил…
Он тяжко вздохнул, отвел взгляд от окна. Нужно было раскрыть эту тетрадь, он знал, что раскроет ее. Но хотя бы еще минутку… Ох, как трудно решиться на это! Снова в глаза бросилась фраза: «Если со мной что-нибудь случится, прошу передать это свидетельство моему другу Томасу Брэдли». Нет, это невозможно! Дэвид не мог умереть! Дэвид, само жизнелюбие, порыв, молодость! Ясные, добрые глаза, белокурая, вечно встрепанная шевелюра, чудесная улыбка… Все это отвергало саму мысль о небытии. Томаса вдруг словно ударило в сердце, он физически ощутил боль. Вот уж не думал он, что способен на такое. Так страдать, да еще из-за ближнего своего, из-за мужчины… Впрочем, он быстро взял себя в руки. В конце концов, может, все это лишь скверный сон…
Он перевернул страницу и стал читать.
Глава первая
Том, я обращаюсь к тебе, потому что, кроме тебя, у меня теперь нет никого в целом свете, потому что ты один в состоянии меня понять. Может показаться нелепым, что я снова рассказываю тебе всю историю, — ведь ты ее знаешь не хуже меня; может показаться смешным, что я тебе пишу, — мы ведь и так видимся с тобой ежедневно; но я испытываю непреодолимую потребность подвести какой-то итог. Мне представляется, что, если я начну излагать мою повесть на бумаге, если восстановлю во всех подробностях эту невероятную историю, постараюсь припомнить все как можно лучше, я в конце концов пойму то, что сейчас от меня ускользает, воссоздам то, что произошло на самом деле; ведь должно же существовать всему этому какое-то объяснение, и мы обязательно его обнаружим.
Когда я вижу тебя, мне почему-то трудно высказать то, что у меня на душе. А ведь весной, когда ты навестил нас в Лейквью, я почувствовал, как возрождается наша прежняя близость. Мы с тобою опять с полуслова понимали друг друга!.. Разлука и время не ослабили нашу дружбу, ту самую дружбу, из-за которой нас в Оксфорде — помнишь? — окрестили Кастором и Поллуксом. Напротив, дистанция во времени и пространстве словно еще больше сблизила нас, а присутствие Пат стало новым связующим звеном. А сейчас… Мне все чудится, что я вижу тебя как бы через стекло, что я говорю с тобой по телефону. Конечно, это моя неутихающая тревога загнала меня в собственную скорлупу, лишила способности реально ощутить присутствие другого человека. Вот почему я берусь за перо. Это моя последняя надежда восстановить живые контакты — с тобою, с жизнью, со счастьем, а значит, и с Пат…
Был четверг, пятнадцатое сентября, когда Пат полупила от матери телеграмму. Всего три недели назад, а я бы мог поклясться, что с тех пор прошли годы и годы. Моя жизнь теперь делится надвое — до телеграммы и после нее. До — было счастье; это слово слишком затаскано, ему не под силу выразить то, что было между мною и Пат. Ты так хорошо знаешь нас, Том, и сумеешь меня понять. Ты знаешь Милуоки, и наше бунгало в Лейквью, и наш сад на берегу Мичигана; Том, ты знаешь меня, а главное — знаешь Пат. Знаешь, что меж нами царит (у меня не хватает духу написать «царила») полная гармония. Мы двое были одно нераздельное целое. Многие этому удивлялись, люди отказывались в это поверить. Им казалось невозможным, чтобы американец и англичанка жили в таком полном согласии… Завистники не желали признать, что после десяти лет супружества наша любовь не угасла. И однако это было именно так — больше того, у нас даже не было детей, просто потому, что вмешательство третьего существа в наш союз казалось нам недопустимым. Не наказала ли нас за это судьба?