Сапгир ревниво относился к другим поэтам: «Поэт может быть только один». Над ним посмеивались, хотя споры о поэзии были до хрипоты, но на том поколении и закончилась формула «поэт – властитель дум». Высоцкий пел: «Но хотел быть только первым», а следующее, мое, поколение хотело быть собой, перемен, и чтоб цвели все цветы. Генрих пил исключительно коньяк (а пили в их поколении все) и ездил исключительно на такси. Барин. «Детские» заработки – а тогда многие зарабатывали либо в котельных и дворницких, либо детскими книжками – ему это позволяли. Но в основном все жили без денег, можно сказать – при коммунизме, в смысле жизни коммуной, где каждый вносил свою лепту. Происходило это стихийно, слово «надо» отсутствовало.
На Колхозной – все так и называли мою квартиру, «Колхозная» – вовсю шло изготовление поэтического самиздата. Один принес пресс, другой научился переплетать, я изготовляла в ванной «мраморную» бумагу, типа той, что украшала старинные издания, фотограф делал фотообложки, художник – иллюстрации. Работа кипела. У кого были деньги, покупали эти вручную оформленные машинописные и рукописные книжки. По существовавшему тогда закону можно было изготовлять двенадцать копий машинописного текста, тринадцатый был уголовно наказуем. Только чтобы КГБ мог доказать, что копий больше дюжины, они должны были оказаться у него в руках. Но кто ж им даст!
КГБ активно присутствовал в жизни Колхозной. Сначала явился некий молодой человек, инструктор из ЦК ВЛКСМ, по крайней мере, так было написано на его визитной карточке, – и не уходил. Просто поселился и велел не обращать на него внимания. Попытки его изгнать были безрезультатны, свое присутствие он объяснял тем, что влюблен в меня и потому будет тут сидеть, спать на кухне на стуле, но не уйдет. Нашему «гарему» было понятно, что «влюбленный» послан сюда бдить за происходящим, а спустить его с лестницы было нельзя, как нельзя спустить с лестницы милиционера. Он старался быть незаметным, жизнь шла своим чередом (до изготовления книжек тогда еще не дошло, а самиздат, конечно, прятали), но произошел казус: подежурив некоторое время в квартире, он и вправду расчувствовался. И это сподвигло его на чистосердечное признание, что он ко мне приставлен и что теперь ему стыдно. Признание происходило под действием алкоголя, иначе не решился бы. Облегчив душу, инструктор бесследно исчез.
Дух КГБ, впрочем, никуда из квартиры не испарился, вместо этого бледного юноши стали появляться другие, но работали, как им казалось, тоньше: они появлялись под видом чьих-то друзей, когда собиралась большая компания, менялись, а над одним, попытавшимся стать завсегдатаем, я зло подшутила. Стала ему рассказывать, будто КГБ тайно проникает в мою квартиру, я это вижу по бумагам, лежащим иначе, чем я их положила, а тут вот вообще старинное золотое кольцо украли. Гебист, представлявшийся сотрудником РПЦ, не выдержал и воскликнул: «Да не может быть, в конторе работают кристальные люди!»
Тогда КГБ перешло к еще более тонким методам. Соседка, жившая этажом выше наискосок от меня, однажды прибегает ко мне страшно испуганная: говорит, к ней приходили из КГБ и просили ее сдать им одну комнату. И грозили, что, если откажется, ее выгонят с работы. Я рекомендовала ей отказаться, поскольку «коготок увяз – всей птичке пропасть», а работу она может себе найти и получше, но учла, что теперь надо быть осторожнее. Приятным было то, что в нашем «гареме» или «колхозе» не было стукачей, им приходилось заруливать со стороны, и это всегда становилось известно.
Так что свою изначальную «черностенность» квартира № 13 сохраняла, несмотря на светлейшие стены и светлейших людей, бывавших здесь. Но задавал тон дух Якова Брюса. Витал тут, определенно. Брюс, закрывшись в Сухаревой башне, смотрел в телескоп на звезды, изучал книги, привезенные из Европы, составлял географические карты, здесь же собирал компанию, которую прозвали Нептуновым обществом, состоявшую из Лефорта, Меншикова, иногда и самого царя Петра. Мы в «гареме» занимались вещами сходными. В отсутствие любознательного царя – на всех уровнях страной правили «колхозники», неучи – царственность признавалась за людьми образованными, талантливыми и совестливыми. Мы передавали друг другу книги и обсуждали их, от трудов по семиотике, астрономии, психологии, философии до литературного тамиздата и самиздата. Сейчас трудно представить, что Толкиена я читала в рукописи переводчика Андрея Кистяковского – при советской власти она не могла быть издана.
Набоков был читан на «ксероксе», в копиях с тамиздатских книг. Копировальные машины уже появились в некоторых учреждениях, но были строго охраняемы, да только охранники тоже живые люди – хотели заработать, заодно и почитать интересное. «Ксерили» Бродского, Шаламова, Алданова, Хармса, Вагинова, Ходасевича, Оруэлла, Ницше, Раджниша… Чаще всего попадались книги издательства «Ардис», их регулярно привозили в Москву. Солженицын считался самым большим «криминалом»: если в доме будет обыск и найдут – посадят.
Брюс, по просьбе Петра, искал в Европе архитекторов и ученых, художников и садовников, встречался с Ньютоном и Лейбницем, возил из Европы художественные произведения и инструменты; мы же жили без «окна в Европу», только с большими окнами во двор и маленькими на Колхозную площадь. Но какой бы неприступной стеной ни была обнесена граница Мордора (потому Толкиена и не издавали, чтоб население не увлеклось хоббитами и эльфами, готовыми противостоять гоблинам и оркам), тайные ходы в ней всегда находятся.
Как-то приехали в Москву два парижских поэта, Ив Бержере, который преподавал у меня язык на последнем курсе МГУ, и Мишель Деги, один из мэтров французской поэзии. Мне звонят из Союза писателей, что приехали, мол, два поэта, хотят вас видеть. Я, понятное дело, не член СП, так что позвать меня могли только под давлением гостей. Приехала в Дом литераторов, встретились, обнялись, но между нами встал некто, заявив, что он переводчик.
– Мне не нужен переводчик, – наивно сказала я.
– Не нужен, – подтвердил Ив, но переводчик встал между нами стеной: общаться мы, говорит, можем только через него и только здесь. Не помню уж, какой хитростью удалось договориться, чтоб Ив и Мишель пришли ко мне. Я позвала Дмитрия Александровича Пригова, Алешу Парщикова, и мы кутили допоздна.
Брюса считали колдуном, поскольку окна в Сухаревой башне горели ночами, и в моем «гареме» – в двух шагах от места, где стояла башня, – свет гас под утро. Для тех, кто оставался ночевать – ехать поздно, а такси дорого, – была пятиметровая комнатка с тахтой, которая называлась «любовницкая». Раз гарем, должны быть мужья, жены, любовники, любовницы, пажи и конфидентки. Эти шутливые звания подчеркивали, что тут – семья, сообщество, отгороженное от жизни за окном. Концептуалисты, которые переплавляли «советскую действительность» в соцарт, создавали шуточные иерархии художников и литераторов: генерал, полковник, майор. У нас, отгородившихся в Колхозной, но все же Сухаревой, башне от партии и народа («народ и партия едины», как сообщали висевшие повсюду лозунги), вместо иерархии была приязнь. Потому здесь оказывались и приживались или вовсе не оказывались творческие люди из самых разных страт.
Парщиков считал, что нужно встраиваться в систему, поскольку другой нет, а видоизменить ее можно, только оказавшись внутри. Тогда его кумиром был Вознесенский. Пригов шел по пути противоположному: создавать свой универсум и заполнять собой пространство. Он клеил на подъездах и раздавал гостям, когда приходил, маленькие бумажки с напечатанными на машинке лозунгами типа «Граждане! Будьте бдительны. Д. А. Пригов». Его маленькие лозунги своим количеством должны были перекрыть висевшие повсюду большие. И перекрыли. А Алеша, как только приоткрылось «окно в Европу» (и Америку), уехал. Но пока, в тепле нашей «Сухаревой башни», все слушали и поддерживали друг друга. Здесь читал свои рассказы и пьесы Володя Сорокин и был убежден, что на родине его не издадут никогда. Как и Набокова. Когда народ и партия в мгновенье ока перестали быть едины и Набокова издали, я Володе это припомнила, на что он заметил, что Россия может переварить Набокова, но не его. Но у России же мерцательная аритмия – четверть века она заглатывала Сорокина на просторе, но туда, где черные полковники успели вернуть стенам черный цвет, вернулись и «афганские соловьи», они же «сталинские соколы». Правда, набранного воздуха всё еще много.