Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Тем более береги себя.

– А зачем? Туберкулез не лечится, ну отодвину конец на пять месяцев, даже на год – дети еще малы, и я не способен помочь им стать на ноги. Даже Игорю – ему четырнадцать, сам знаешь, возраст независимый, характер неуправляемый, и ничего с этим, пока личность в нем сама не пробудится, не сделаешь. О Севке и не говорю. У Игоря хоть было нормальное детство, домашнее воспитание – рано или поздно скажется… А этот – сам видишь. Ясли, детские сады с грубыми, темными тетками-воспитательницами. А он слабый, забитый, всюду его обижают, и все жестокости детства испытывает на своей шкуре. Мы с Марианной видим, знаем, а что можем сделать? Жена моя женщина героическая, я восхищаюсь ею, но… Знаешь, мне трудно с ней, она подавляет меня, я мучаюсь сам, мучаю ее, а она никак этого не может понять. Как всякий сильный человек не понимает слабого. И я бегу из дому, мне тесно, мне тяжело… То, что я переносил еще в сороковом году, непосильно сейчас, а она помнит меня тем – молодым и сравнительно сильным – и не может взять в толк, почему мне сейчас не даются элементарные бытовые усилия.

– Ну так работай. Тебе в этом смысле повезло больше, чем мне. Меня кормит не то, чему я учился, не призвание, а бог весть что – то фотография, то таперство…

– Тут дела еще хуже. Я, можно сказать, достиг вершины, дальше не вырасти. Только вершина-то ниже моих способностей. Да, я хороший педагог, меня ценят, уважают, я дорвался после армии до дела… А сколько ни пропадаю в училище – дай бог, на четверть воплощаю то, на что способен. Народ в училище без меня страшно распустился. Я застал полный бардак, никто ни за что не отвечает и отвечать не хочет… И вместо того, что торжественно именуется творческим трудом, я занимаюсь всякой административной мутью, издаю от имени директора сволочные приказы – кому выговор, кому лишение премии, даже зарплаты. Это не в моем характере, я не жандарм… А делать нечего, приходится… И даже собственные часы пришлось сократить – тут уж не до вольных упражнений ума на лекциях. Об исполнительстве и не говорю – время упущено, и давно, еще когда я после консерватории без работы по Москве носился. Да и деградирую как исполнитель без постоянной практики. Что до теории музыки – ну ты сам знаешь, что с нашей теорией творится. За каждым словом следишь, как бы чего не сморозить. Диалектический материализм, мать его… Марксистско-ленинское учение… А что эти глухари смыслили в музыке? Ах да, Ильич любил «Апассионату», но предпочитал расстреливать. Так, кажется, у Горького?

Понимаешь, дни мои сочтены, я подвожу итог – моя сорокадвухлетняя жизнь прошла впустую. Я ничего не нажил, кроме бесконечного стыда. Перед всеми – детьми, женой, друзьями. Потому и пью, чтобы этот стыд заглушить.

– Лева, что я слышу! Ты же философией занимался, должен знать, что жизни пустой не бывает. Да, твои амбиции выше реализации, ну и что из того? Я вообще не знаю ни одного человека в наше время, чьи амбиции сравнялись бы с достижениями. Ну разве что в чистой науке… Да и то – послушай Салтанова. Невежа и шарлатан царствует в целой отрасли – и поди хоть слово разумное вставь поперек, как же, народный академик, заживо великий Лысенко! А где Кольцов, где Вавилов?

– Ты сам и ответил. А философия… ничто не мешало мне в моей жизни так, как знание философии. В двадцать лет я сформировал свое мировоззрение. Идеалистическое, разумеется. И вся жизнь, ни на йоту не опровергнув, бьет меня смертным боем. Я выше всего ставил личность. Мыслящую личность. И сейчас ставлю. А что с ней сделали? И у нас, и в Германии. Это в Германии-то, на родине Гегеля, Шопенгауэра, Канта, Фихте… Сколько этих личностей полегло только вокруг Зубцова. Им стадо нужно – классовое, национальное, какое угодно, но стадо – пушечное мясо. Слушай, ты убивал немцев?

– Я во взводе связи служил, стрелять, бог миловал, не пришлось. Но смертей и увечий навидался – на три жизни хватило б. Тяжело было в первых боях. Морально тяжело. Потом, увы, проходит, инстинкт сильнее разума. А здесь – я это уже потом, в госпитале, узнал – против нас штрафники воевали. Это счастье, что не знали своевременно. В штрафниках-то не одна уголовщина – умников фашисты в своих рядах тоже не терпели. Так что на ржевских полях не одно пушечное мясо, а, ты прав, потенциальный Гёте лежит.

Я по всем показаниям должен был бы погибнуть в первых боях, еще в дачном Подмосковье – как видишь, цел остался. И ты, братец, не хорони себя раньше времени. Добрый Бог не дал нам знания о пределе.

– Знания нет, но есть диагноз.

– А что врачи говорят?

– Что мне врачи, я сам чувствую.

Явка беспартийных обязательна

Прелестный месяц сентябрь! Особенно в начале. Деревья на Тверском еще густо-зеленые, и только местами по траектории солнечного луча полосами проходит желтизна. У подножья Пушкина маленькие дети веселятся, не ведая, что это о них сказано: «И пусть у гробового входа младая будет жизнь играть…» Строка поэта настраивает на задумчиво-философский лад – давно ли самого сюда водили? А вот уж три войны прошли, два лагеря, и дай бог, чтобы у этих беззаботных младенцев обошлось. В войну с американцами Георгий Андреевич не верил, хотя вот уж полгода газеты стращают обывателя Дядей Сэмом и Джоном Булем, дружба с союзниками оказалась непрочной, и, по слухам, за радушные встречи в своих блиндажах на Эльбе начинают сажать. Да ну ее к черту, эту политику, будем наслаждаться! Небось последние теплые деньки, утренний воздух отдает холодком, хотя небо осенью пока не дышит. Девушки улыбаются. Не мне, ах, давно уж не мне, а все равно весело и приятно.

В добром расположении духа, еще удерживая в памяти бульварную зелень и блеск прелестных улыбок, хотя ноги давно уже ведут по асфальту переулка, Георгий Андреевич легко поднялся на второй этаж, но тут вперился в него строгий плакат: «4 сентября с. г. в 17.00 состоится открытое партийное собрание. Тема дня: Работа Дома пионеров в свете постановления ЦК ВКП(б) „О журналах „Звезда“ и „Ленинград“. Явка беспартийных обязательна».

И день, еще блистающий прощальным солнцем за входной дверью, заволокло скукой. Скукой и мерзостью. Да читал, читал я вашего Жданова, обсуждайте, если хотите, сами, а меня уж увольте, не желаю-с. Этот коротконогий вождь, заметно разжиревший после ленинградской блокады, и без погромной речи вызывал отвращение, он напоминал клопа, отвалившегося от человечьего тела, сытого и суетливого. И его пресловутый доклад о несчастных Зощенко и Ахматовой источал клопиную вонь. Странное дело, читая эту ждановскую речь, слышал Георгий Андреевич сталинский грузинский акцент, и голос вождя прорывался в риторических вопросах как бы к самому себе и жестких, непреклонных себе же ответах. Конечно, прихвостень только озвучивал своего пахана, а за всем этим стоит сам Сталин. Прав был тогда Коляс Милосердов, ох как прав! Хотя что он такого нового сказал? Все это предсказуемо и прекрасно вписывается в логику тиранства. Герой-победитель? – я тебе покажу, какой ты герой, пикнуть не посмеешь! Вот тебе и демократия. Как, оказывается, легко под фанфары загнать великий народ в прежнее стадо!

Весь день Георгий Андреевич чувствовал раздражение, играл невпопад, а дети, как назло, сегодня были особенно шумны и шаловливы, пару раз даже прикрикнул на них, чего никогда себе не позволял. Нельзя так образно, так натурально мыслить. Лоснящиеся бока рояля представлялись ему сытыми щеками Жданова и тоже, кажется, дурно пахли.

А Сечкин сегодня на себя не похож: он важен и неулыбчив. Одет был не по-физкультурному – в гимнастерку и галифе, в начищенных до блеска сапогах, в их тупых носах тоже мерещились надутые ждановские щеки. На гимнастерку нацепил все свои ордена и медали, и они позванивали при каждом движении. Ну да, парторг дома пионеров – шишка!

Когда занятия наконец кончились, Фелицианов стал собирать ноты, Сечкин окликнул:

– Георгий Андреевич, надо остаться. Объявление видели? Оно и вас касается.

– Ах, Анатолий Иванович, вы ж, наверно, заметили, я сегодня не в себе. Что-то голова с утра разболелась, давление, что ли…

87
{"b":"556427","o":1}