– Так что ж, по-твоему, писатель не должен писать?
– Нет, почему ж, должен. Но должен также и думать о последствиях своего слова. Что, брошенное в толпу, оно сузится, толпа не будет вникать в изначальный смысл.
– Демагогия! Ты всюду ищешь себе оправдания. А ради него и Грибоедова с Тургеневым не пощадишь. Если в толпу кинуть твою мысль, она всех растопчет и проклянет – и до Пушкина доберутся.
– Так мы с тобой все это и наблюдали. И в известной мере – соучаствовали.
– Нет. Я не соучаствовала. Я сопротивлялась. И ты у своего племянника поинтересуйся, к кому на лекции с других потоков ходят, а к кому палкой не загонишь.
– Они выйдут потом в жизнь такими романтиками-идеалистами, а жизнь, где Сенька главенствует, – мордой об стол.
– Ничего, только закалятся. А если безвольные лентяи вроде тебя, то мне их не жалко.
– Тебе, я вижу, никого не жалко.
– А тебя в особенности. Носишься со своей свободой как с писаной торбой, но ты за нее не одной своей судьбой расплатился. Моей – тоже. Я детей хотела. От тебя, между прочим. А ты… Ты меня старой девой оставил.
Вот чем кончаются сентиментальные встречи с лирическим прошлым.
Имени товарища Менжинского
Этих слов, наученный жизнью, Георгий Андреевич, конечно, не произнес. А вертелись на языке. И будь рядом хоть одна душа, которой можно было б довериться, уж точно бы не утерпел. Нет, он сдержанно, на чей-то взгляд слишком уж холодно поблагодарил за заботу и сел на место в первом ряду.
Он жил и не верил происходящему. Вдруг оказалось, что съезд партии – источник скуки смертной, но назойливой и неотступной, как комары в июне, – вывалил столько всего о сталинских прелестях, что диву даешься. И это – «верный соратник и друг», так, кажется, Никиту именовали в годы культа. В апреле из почтового ящика вывалилась повестка: явиться в приемную КГБ по адресу Кузнецкий мост, 14. Явился. Оказывается, началось дело о реабилитации Иллариона Смирнова: дошли наконец руки до одиноких троцкистов. Да только радоваться некому – Иллариона с того света не вернешь, а родственников не осталось. В ноябре – новая сенсация: повесть Солженицына напечатали в правоверном советском журнале. И кто напечатал? Спущенный в его редакцию «на укрепление» взамен либерального Симонова Твардовский!
Теперь вот и до нашей конторы – районного Дома пионеров – докатилось, и Георгий Андреевич – именинник. Ему, чья спина прожжена недоверчивыми взглядами начальских холуев, при всем честном народе на торжественном собрании директор товарищ Сечкин вручает ни мало ни много – ордер на отдельную квартиру. Слова же, что вертелись на языке, были такие: «И я особенно благодарен судьбе, что буду жить на улице имени человека, подпись которого стоит на моем первом приговоре».
Надо же, юморок у судьбы. Нет, пока имена наших палачей носят улицы, долго такое везение продлиться не может. Так что хватай что дают – и с глаз начальских долой.
Квартирой Георгий Андреевич доволен был безмерно, однако ж это Медведково – край земли, и все мерещились фонтанчики из трех китов, на которых она стоит, когда глядел из окна. Но вместо фонтанчиков видел новостройки, новостройки, новостройки. И какая-то сила выталкивала его из необжитого, пустынного рая в центр, хотя дорога была для его лет мучительна – переполненный автобус, забитая пассажирами станция «ВДНХ», две пересадки, пока доедешь до «Охотного ряда» («Проспекта Маркса» Георгий Андреевич не признавал) или (а тут он переименования приветствовал, радуясь, что провалилась затея с Дворцом Советов на месте храма) «Кропоткинской».
Насчет недолговечности смягчения режима Георгий Андреевич как в воду глядел. Аккурат в день переезда, когда старик с племянниками растаскивал по квартире ящики, исполнявшие обязанности мебели, по радио сказали, что Никита Сергеевич изволил посетить выставку на Большой Коммунистической. Оттуда царь-батюшка, науськанный художественными академиками, отправился в Манеж… Репортер Би-би-си рассказал подробности, добрый Анатолий Максимович дал умный комментарий, после которого Сева с Игорем пришли в бешенство, а мудрый старик резюмировал:
– Жалко Никитку.
– Еще и жалеть?! – изумился Сева.
– Слабину дал. Теперь его сожрут.
* * *
В октябре 1964 года Севе раздобыли билет в Большой театр на торжества, посвященные юбилею Лермонтова. Там одна интересная фраза прозвучала. Будто бы Лев Толстой однажды высказался, что, если б уцелел этот юный поручик, не было б нужды ни в нем, ни в Достоевском. С этой мыслью, выхваченной из доклада, Сева отправился к дядюшке. Старик выслушал, хмыкнул, но вместо ответа огорошил новостью:
– По всем голосам передают – Никиту свалили.
– Туда ему и дорога. – Сева не простил ему Манежа и всей чехарды, что за ним последовала.
– Как бы нам по нему не заплакать, – заметил дядюшка. – Надо еще посмотреть, кто придет за ним. Не нравится мне все это. Опять-таки и юбилей лермонтовский.
– При чем тут Лермонтов, дядя Жорж?
– Михаил Юрьевич – фигура мистическая. В нашем веке что ни юбилей, так беда. Вспомни – четырнадцатый год, сорок первый… К чему приведет эта малая октябрьская, один Бог ведает. Конечно, такой катастрофы, как в четырнадцатом и сорок первом, не произойдет, но хорошего не жду.
– А следующий лермонтовский юбилей в девяносто первом. И что, тоже история какой-нибудь фортель выкинет?
– Ну мне-то этого не увидать, а ты, если тебе новые власти дадут дожить, посмотришь…
– А я, дядя Жорж, оптимист. Сколько мы маразма навидались от Никиты – то кукуруза, то башмачком, сняв с ноги, грозился…
– Новые будут не лучше.
Когда на следующий день появились портреты и биографии, дядя Жорж открыл Севе том Гоголя.
– А вот тебе и портрет нового вождя: «У Ивана Никифоровича глаза маленькие, желтоватые, совершенно пропадающие между густых бровей и пухлых щек, и нос в виде спелой сливы». Нет, братец ты мой, не жду я ничего хорошего от этого Довгочхуна. И биография не нравится – при Сталине приподнялся до секретаря ЦК, это когда Гуталин смену соратничкам готовил. Значит, благодарен ему, любит. На такой террор сил не хватит, но гадостей наделает.
Какое-то время Севин оптимизм торжествовал победу. По всем газетам началась кампания низвержения Лысенко. За ней последовала волна экономического ажиотажа, и Сева, ни уха ни рыла не смысливший в науке, как государство богатеет, впивался в брошюры о научной организации труда, Щекинском эксперименте и в конце концов на экзамене по политэкономии смог даже толково разъяснить, в чем суть сетевых графиков на производстве. Правда, лагерную тему, прикрытую в последний заморозок, так и не открыли.
Старый Гаврош
В шестьдесят пятом году, уже на пенсии, Георгий Андреевич зарабатывал в клубе табачной фабрики таперством – он аккомпанировал юным гимнастам в спортивном зале, иногда в пролетарские праздники его звали играть на рояле на детских утренниках. Отмечался юбилей Первой русской революции, и в клубе после детского концерта перед пионерами выступали ветераны 1905 года. Георгий Андреевич поигрывал какие-то песенки, марши – как всегда холодно, лениво, меланхолично и отменно правильно. После выступления участников декабрьских боев для взрослых предполагался банкет, и старый холостяк не счел разумным отказываться, так что на маразматический мемуар, как он сам определил это действо, пришлось остаться. Он сидел в дальнем ряду, читал «Дневник» Жюля Ренара, недавно переведенный на русский язык, и не вслушивался в хвастливые речи гнилых старичков, рядком сидевших в президиуме.
Вдруг услышал – или показалось? – свою фамилию. Поднял голову.
Голубоглазый дедушка с пуховой сединой вокруг лысины и, когда вглядишься, следами хронического алкоголизма на поношенном лице рассказывал захватывающую историю своего тяжелого ранения в дни Декабрьского восстания. А фамилия Фелицианов вот оказалась при чем.