Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Воронков вид имел растерянный. Такая смерть революционного поэта подрывала стройную систему его мировоззрения. Но учителя ни о чем спрашивать не стал, надеялся, что в последующих номерах газет все ему разъяснят, расставят упрямые факты по надлежащим местам, а пока надо молчать и ждать. Юбилейный же ленинский вечер не отменять ни в коем случае.

А Фелицианов вновь перечитал последние публичные выступления и стихи и был поражен собственной слепотой. Карандашом еще на той неделе отчеркнул:

Я,
  душу похерив,
    кричу о вещах,
обязательных
    при социализме.

И из самого последнего – «Во весь голос» называется:

Но я
  себя
    смирял,
    становясь
на горло
    собственной песне.

Даже отметил не без ехидства: «Смирись, гордый человек. Нашел перед чем смиряться». А надо было плакать, а не ехидничать. Похеренная душа сильнее страха смерти.

И тревога вселилась в Фелицианова. Такая смерть поэта – знак беды. Что-то Владимир Владимирович почувствовал в общественной атмосфере. Какой-то сдвиг, несовместимый с жизнью.

А ленинский вечер кончился скандалом. Отчитав все положенное, Флягин сообщил залу о самоубийстве Маяковского, выдержал траурную минуту, а после нее заявил, что хотел бы прочесть свое любимое стихотворение.

И прочел. Гораздо яснее и выразительнее, чем те, что минуту назад по теме торжества. «Сергею Есенину». И с победоносной улыбкой сошел со сцены.

Такую дерзость и на воле едва ли б кому спустили. Воронков устроил нагоняй Фелицианову, для которого флягинская выходка была полной неожиданностью, но оправдываться Георгий Андреевич не стал, неблагородно валить вину даже на виноватого. Он надеялся, что, выговорившись, начальник лагеря успокоится, и все обойдется. Не обошлось. Флягина вывели из театральной труппы и на месяц отправили в карцер. Оттуда несчастный артист не вернулся.

* * *

Срок Фелицианова кончился в феврале 1931 года в самый разгар постановки пьесы «Три сестры». Чехова Георгий Андреевич выторговал у Воронкова за муки, перенесенные с революционной «Любовью Яровой». И странное дело, ему как-то не очень и хотелось на свободу, в неуютный мир постоянного страха и тревог. К тому же в России и на Украине голод, а здесь хоть и скудная, унизительная, но «ударная» пайка. И на предложение Воронкова еще год пожить в «Октябрьском», уже на правах вольного, не в бараке, а в городе, где возведены две улицы и центральная площадь имени Сталина, Фелицианов согласился. Тем более что и здание театра – в классическом стиле с портиком и колоннами, как и мечталось начальнику лагеря, – было завершено строительством, а постановки на настоящей сцене требовали немалых хлопот.

Как-то осенью, разбирая прибывшие с последней почтой газеты, наткнулся на фамилию Штейна. В ведомственной газете ГПУ сообщалось, что в Москве разоблачена «шпионско-диверсионная» банда Штейна – Калнберзина, пробравшаяся в самое сердце социалистического государства – аппарат ОГПУ. Штейн, Калнберзин, Гогенау, Горюнов, Оресин, Поленцев, Чернышевский, Аргутинский, Шевелев расстреляны. Было еще несколько фамилий, Фелицианову незнакомых, – видно, конвоиры и обслуживающий персонал. Странно, среди обвиняемых не нашлось места Шестикрылову. Георгий Андреевич догадался посмотреть «Литературную газету» за эти дни. Там целый подвал отдан был под статью Спиридона «Наш пострел везде поспел». Пострел – Оресин, автор рассказца «Постреленок» из знаменитых «Терских побасенок». Воинственный Спиридон срывал все и всяческие маски с псевдоказака, разоблачая кулацкую сущность оресинских творений. Если стряхнуть с этой статейки демагогическую трескотню, она даже умной могла показаться. Во всяком случае, иные размышления – о порченом русском языке, о плоских формулах остроумия, подменяющих истинный юмор, – были Фелицианову хорошо знакомы, даже целые фразы показались где-то слышанными. Как это где? В подвальной камере особнячка. Из уст Чернышевского, Поленцева, своих собственных… Вот где сгодился труд Глеба Шевелева, вот на что пошли его доносы!

Полгода, что держалась договоренность с Воронковым, Георгий Андреевич прожил в неутихающей тревоге: доберутся – не доберутся?

Вроде обошлось.

Но теперь уже никакая сила не могла удержать Фелицианова вблизи образцово-показательного исправительно-трудового лагеря «Октябрьский».

С того света

«Революция, – размышлял Левушка Фелицианов, – это переворот песочных часов: кто был никем, тот станет не всем, а просто окажется на вершине новой пирамиды. А я, насильник и мучитель народных масс, встретивший революцию тринадцати лет от роду, еще тринадцать лет спустя – проклятьем заклейменный. Полтора высших образования – и никаких перспектив». Ему в очередной раз отказали в устройстве на работу, промучив полуторамесячной волынкой: «Позвоните завтра, нет, ваш вопрос еще не решен, на следующей неделе…» Ну и так далее, пока не развели руками и не сказали внятно: «Это место занято». Причин, как правило, не объясняли, только сегодня пожилая дама-кадровичка полушепотом дала понять, что главное и единственное препятствие – дворянское происхождение. Где они видели пианиста из пролетариев?

Люди реалистические твердили Льву, что нечего нос воротить, и раз приглашают тапером в кинотеатр или кабак – иди! Но Лев Андреевич Фелицианов не был человеком реалистическим. С голоду помру, но бренчать пошлятину, услаждая слух совмещан, не буду. С голоду Левушка пока не помирал – носился по частным урокам, вел какие-то музыкальные кружки в домах пионеров, которые закрывались, проработав месяц-другой, за отсутствием интереса подрастающего поколения к премудростям сольфеджио. Но все эти заработки – случайные, непостоянные – подрывали его только что обретенное счастье. Пережив бурный роман, с размолвками, ревностью, но и моментами упоительными с Марианной Десницкой, учительницей русского языка, Лев наконец женился на ней, но мысль о том, что Марианна получает больше него, отравляла существование молодого мужа.

Вечером был неприятный разговор с родным братцем. Николай, узнав об очередном отказе, буркнул:

– Небось в анкете о соцпроисхождении «из дворян» написал? Ну и дурак! Надо было писать «из служащих». Отец служил? Служил. А что до статского генерала дослужился, никому дела нет. Он еще и профессором МГУ был. Уже при Советах.

– Коленька, братец, если ты раньше меня додумался, что ж ты сразу не сказал? Я же при тебе анкету эту чертову заполнял.

– Сам должен догадаться, не маленький.

– Нехорошо. Ни Жорж, ни Саша так бы никогда не поступили.

Грустный, Лев ушел в свою комнату. Почему между нами, оставшимися братьями, нет никакой дружбы? В такие минуты тоска по исчезнувшему Жоржу была особенно острой. Где-то через год-полтора смирились с мыслью, что его нет в живых, и, заполняя анкеты, с каждым месяцем все более подробные, о Жорже стали писать как о мертвом.

– Не бери в голову, – сказала мудрая Марианна. – Братьев не выбирают, уж какой есть.

Беда Николая, как ее понимала Марианна, в том, что он чрезвычайно завистлив. Когда начинался их с Левушкой роман, угасла любовь старшего к Антонине, супруге законной и потому опостылевшей. Николай подстерег момент размолвки между женихом и невестой и пытался подъехать к Марианне с определенными намерениями. Разумеется, получил отпор. А Марианна сама сделала шаг навстречу Льву. Мужу никогда об этом, разумеется, не рассказывала, но семейную жизнь эта тайна заметно осложнила. Лишь свекровь о чем-то смутно догадывалась, но тоже помалкивала и держала сторону молодой семьи.

Анне Дмитриевне в доме было, пожалуй, тяжелее всех. Дом после смерти Андрея Сергеевича сократился втрое – их уплотнили. В кабинет профессора вселилась важная персона, доцент Коммунистической академии Евдокия Филипповна Кузяева. Какую-то коммунистическую науку преподавала, и, хотя держалась она приторно-любезно, изощряя речь ласкательными суффиксами, ее в квартире вот именно из-за маниловских суффиксов боялись, а более всех – робкий и мелковатый муж, тоже, между прочим, из начальников, что никак не вязалось с его внешностью – уж больно на Акакия Акакиевича смахивал. Была у них еще пятилетняя дочка Любочка, существо пугливое и любопытное.

74
{"b":"556427","o":1}