Отец Шварц нахмурился, неожиданно вспомнив о чем-то.
– Но не подходи близко, – предостерег он Рудольфа, – потому что если подойдешь, то почувствуешь жар и пот обычной жизни!
Вся речь казалось Рудольфу особенно странной и страшной, потому что этот человек был священником. Он так и сидел, почти в ужасе; его красивые глаза широко раскрылись и уставились на отца Шварца. Но несмотря на ужас, он почувствовал, что его собственные внутренние убеждения нашли подтверждение. Где-то существовало что-то невыразимо прекрасное, не имевшее к Богу никакого отношения. Он больше не думал, что Господь гневается на него за ту первую ложь, потому что Он должен был понимать, что Рудольф согрешил лишь для того, чтобы исповедь лучше прозвучала, раскрасив монотонный звон своих признаний словами блестящими и гордыми. В тот момент, когда он провозгласил свою безукоризненную честность, где-то на ветру захлопал серебристый стяг, хрустнула кожа, блеснули серебряные шпоры и на низком зеленом холме в ожидании рассвета замер отряд всадников. Солнце зажгло яркие звездочки на их кирасах, как на висевшей дома картинке, изображавшей немецких кирасиров у Седана.
Но теперь священник нечленораздельно забормотал какие-то сокрушенные слова, и мальчик очень испугался. Ужас внезапно проник внутрь сквозь открытое окно, атмосфера в комнате сменилась. Отец Шварц стремительно упал на колени, опершись туловищем о стул.
– О, Господи! – воскликнул он другим голосом и упал на пол.
Затем от поношенных одежд священника отделился мирской гнет и смешался с висевшим по углам слабым запахом вчерашней пищи. Рудольф пронзительно вскрикнул и в панике бежал из дома – а свалившийся на пол человек так и остался неподвижно лежать, заполняя собой комнату, наполняя ее голосами и лицами до тех пор, пока она не заполнилась эхом, звеневшим несмолкаемой резкой нотой смеха.
* * *
За окном голубой сирокко колыхал пшеницу, а чувственные девушки с русыми волосами шагали по дорогам, огибавшим поля, крича что-то невинное и дразнящее юношам, работавшим на межах среди колосьев. Под ненакрахмаленными полосатыми юбками обрисовывались ноги, а воротнички платьев были горячими и влажными. Вот уже пять часов, до самого вечера, пылала жаркая плодоносящая жизнь. Через три часа наступит ночь, и повсюду на земле у пшеницы, прямо под луной, улягутся ночевать эти русые северянки в объятиях рослых парней с ферм.
«Сиротка» Мартин-Джонс и Пр-нц У-льский
Апрельским утром по волнам нью-йоркской гавани заскользил пароход «Маджестик». Он фыркнул в сторону буксиров и паромов-черепах, подмигнул яркой новенькой яхте и сердитым паровым свистком приказал убраться с дороги барже со скотом. Затем с шумом, как и всякая дородная леди, занимающая стул, он пришвартовался к собственной пристани и самодовольно объявил, что только что прибыл из Чербурга с заходом в Саутгемптон и доставил партию лучших образцов рода человеческого.
Эти «лучшие образцы» стояли на палубе и по-идиотски махали своим бедным родственникам, стоявшим на пристани и предвкушавшим новые перчатки и другие парижские сувениры. Очень скоро огромный трап соединил «Маджестик» и североамериканский континент, и с корабля стали сгружаться эти самые «лучшие образцы», среди которых обнаружились Глория Свансон, пара агентов по закупкам торгового дома «Лорд и Тейлор», министр финансов Граустарка, с предложением погашения долга, и один измученный ужасной морской болезнью африканский царек, всю зиму пытавшийся приземлиться на какой-нибудь твердый берег.
Фотографы неистово щелкали затворами, пассажиры потоком спускались на пристань. При появлении носилок с двумя уроженцами Среднего Запада, упившимися вусмерть накануне, послышались приветственные крики.
Пристань постепенно опустела, но даже когда последняя бутылка «бенедиктина» очутилась на берегу, фотографы не оставили свои позиции. Да и ответственный за высадку шкипер все еще оставался у подножия трапа, поглядывая на часы и на палубу, словно на борту все еще оставалась какая-то важная часть груза. Наконец, зеваки на пирсе издали протяжное «А-а-а-а-х!», увидев, как с палубы «Б» стал спускаться последний кортеж. Впереди шли две французские горничные, неся на руках маленьких рыжих собачек, за ними следовал караван носильщиков, двигавшихся на ощупь и почти невидимых за бесчисленными свертками и букетами живых цветов. За ними шла бонна, держа за руку осиротевшее в войну французское дитя с грустными глазами; на пятки им наступал второй капитан, тянувший за собой на поводках трех неврастеничных лаек, явно не желавших никуда перемещаться, как, впрочем, и он.
Пауза. У леера появляется капитан, сэр Говард Джордж Уитчкрафт, а рядом с ним… похоже на ком роскошного черно-бурого лисьего меха!
Ликуйте! После пяти лет странствий по столицам Европы «Сиротка» Мартин-Джонс ступает на родную землю!
Нет, «Сиротка» Мартин-Джонс – это не собачка. Это девушка, прекрасная, как роза, – пожав руку капитану сэру Говарду Джорджу Уитчкрафту, она улыбнулась так, словно только что услышала самую свежую на свете остроту. Всякий, кто еще не покинул пристань, почувствовал, как эта улыбка всколыхнула апрельский воздух, и обернулся, чтобы увидеть это воочию.
Она неторопливо спускалась по трапу. В руках она комкала шляпку – безумно дорогой и невообразимый эксперимент художника, а ветер гавани безуспешно пытался разбросать и взъерошить ее короткие, «а-ля арестант», волосы. Выражение ее лица заставляло вспомнить о блаженстве свадебного утра, однако вставленный в голубой, как у младенца, глаз экстравагантный монокль несколько смазывал впечатление. Через каждые несколько шагов монокль выпадал от взмаха ее длинных ресниц, она весело смеялась, всем своим видом показывая, как ей все это надоело, и вставляла надменное стекло в другой глаз.
Хоп! Сто пять фунтов ее веса оказались на причале, и тот, казалось, дрогнул и прогнулся, сраженный ее красотой. Несколько носильщиков грохнулись в обморок. Большая сентиментальная акула, всю дорогу не отстававшая от корабля, в отчаянии выпрыгнула из воды, чтобы увидеть ее в последний раз, и с разбитым сердцем скрылась в морской пучине. «Сиротка» Мартин-Джонс вернулась домой.
Ее не встречали члены семьи – по той простой причине, что она была единственным живым ее членом. В 1913 ее родители одновременно покинули этот мир, уйдя на дно вместе с «Титаником», так что все семейное состояние Мартин-Джонсов в размере семидесяти пяти миллионов долларов перешло к маленькой наследнице в день, когда ей исполнилось десять лет. Сущее безобразие, скажет обыватель.
«Сиротку» Мартин-Джонс (ее настоящее имя было давно забыто) фотографировали со всех сторон. Монокль продолжал выпадать, она продолжала одновременно смеяться, зевать и вставлять его на место, поэтому все изображения получились нерезкими, если не считать киносъемки. Зато на все фото попал встречавший ее на пирсе взволнованный молодой красавец, в глазах которого горел отчаянный огонь любви. Его звали Джон М. Честнут, он уже успел написать историю своего успеха для журнала «Америкэн мэгэзин» и был безнадежно влюблен в Сиротку с тех самых пор, когда она, словно морская волна, стала слушаться только зова летних лун.
Сиротка соизволила его заметить лишь в тот момент, когда они уже почти покинули причал, но смотрела она на него так, будто видела впервые в жизни.
– Сиротка, – начал он, – Сиротка…
– Джон М. Честнут? – осведомилась она, окинув его заинтересованным взглядом.
– Ну конечно! – сердито воскликнул он. – Делаешь вид, что не узнала? И наверное, это не ты мне писала, чтобы я тебя здесь встретил?
Она рассмеялась. За ее спиной возник предупредительный шофер, она сбросила манто и осталась в ярком, пестром клетчатом платье с голубыми и серыми квадратами. Она встряхнулась, как промокшая птичка.
– Мне еще такую кучу барахла надо декларировать… – рассеянно заметила она.
– Да-да, – с беспокойством сказал Честнут, – но сначала я должен тебе сказать, Сиротка, что я ни на минуту не переставал тебя любить!