Штурман с досадой косился на свои коричневые от табака пальцы. В море таким вещам не придают значения, но сегодня он предпочел бы быть безупречным и вылощенным. На суше он давно уже не чувствовал себя уютно, ему все казалось, что он слишком тяжеловесный, нескладный, неуклюжий.
Молоденькая китаянка принесла им кофе и ждала, что они закажут что-нибудь выпить.
— Что будете пить? — спросил капитан.
— Ничего, — сказал штурман.
— Стакан апельсинового соку. — Радистка облизала пересохшие губы и проглотила слюну.
«Черт бы вас побрал», — думал капитан. У него опять стали дрожать пальцы — как тогда ночью. Штурман это заметил и невольно взглянул на свои руки, спокойно лежавшие на столе.
«Черт возьми. Хоть бы глоточек джину». Капитан тоже облизнул губы.
— И мне апельсинового соку, — сказал он.
Штурман криво усмехнулся. Капитан увидел его усмешку, и что-то словно взорвалось в нем.
— Ну что ж, скажи им, — прохрипел он. — Пойди и скажи!
Невысказанные слова повисли между ними.
Он впился глазами в штурмана. С минуту они смотрели друг другу в лицо, и капитан вдруг понял, что еще надеется, все еще надеется, до сих пор! Но штурман не произнес того единственного слова. Нет.
Радистка опустила глаза. В руках у нее была бумажная салфетка. Она комкала ее и рвала на мелкие кусочки. Веки у нее покраснели, казалось, она с трудом удерживается от слез.
— Не представляю, как я буду отвечать, — сказала она.
— Они заставят поклясться на Библии, — пробормотал капитан. — Белых, конечно. Цветные, наверное, тоже будут клясться всеми своими богами.
Никто его не слушал. Капитан выпрямился. В голове у него гудело, мысли путались, он чувствовал, что вот-вот утратит контроль над собой, понесет чепуху, начнет богохульствовать и вылезет со своим извечным вопросом: «А что такое, черт подери, правда?» «Правда, правда», — эхом отдавалось у него в мозгу.
— Не представляю, как я буду отвечать, — повторила радистка.
Все трое посмотрели на здание напротив. За столом воцарилась тишина.
— Ведь я ничего не видела.
Но она видела. А лучше бы ей не видеть. Ужасный вопль разбудил ее. Они дали полный назад. Капитана она нашла на мостике. Он стоял согнувшись в три погибели. Его рвало. Они спустили спасательные шлюпки, они кричали, звали. Но был туман, и из тумана только слышались вопли.
Капитан выпрямился, рукой вытер рот и сердито сказал:
— Мы налетели на джонку. Сволочи, не зажгли фонарь на корме. Черт бы их подрал! Контрабандисты, конечно.
«Трое погибли, — думал штурман. — Но мы же шли медленно. И у нас радар. Как же я прозевал? Впрочем, капитан был на мостике. Ему и отвечать. Кстати, какого черта ему понадобилось на мостике?»
В ушах у капитана все еще звучали эти вопли. Он все еще видел джонку, пляшущую на волнах, точно призрак в тумане. Разве он колебался? Разве поздно скомандовал полный назад? Нет. Нет. Но эти вопли — как тогда в конвое… Тогда тоже был туман. И огонь, огонь кровавым заревом в тумане. Тогда его не рвало, и он оставался на мостике так долго, что ему опалило волосы и брови, так долго, что едва не задохнулся. И все же тогда только трое остались в живых — он и еще двое. Они продолжали плавать в конвоях.
— Вон идет Нильсен, — сказала радистка.
Мужчины посмотрели в окно. Младший матрос Нильсен, опустив голову, брел мимо ресторана. Их он не видел.
«Вот еще один», — подумал капитан. Нильсен нес тогда рулевую вахту. Он и пальцем не шевельнул, когда его, капитана, выворачивало наизнанку.
Младший матрос не осмелился заглянуть в ресторан. Он знал, что они там, и у него не было ни малейшего желания встречаться с этой компанией. В Европе он спишется на берег — если только они когда-нибудь попадут в Европу. Еще по крайней мере четыре месяца придется тянуть лямку. Проклятая посудина! Если капитан пьет, всегда так бывает. И надо же, чтобы это случилось именно в его вахту. Все произошло так быстро: джонка, туман, вопли… Хуже всего было, когда капитана стало рвать. Нет, еще хуже, когда спасенные китайцы полезли из шлюпок на борт. Они сбились в кучку на палубе и галдели.
Все утро матрос думал о капитанской дочери Марит. О ее веснушчатой мордашке и длинных, штопором вьющихся волосах. Она обнимала его за шею, и они плясали на палубе. А какие мягкие у нее волосы, прямо шелк! Все были рады, что она с ними на судне. Боже мой, какими смирненькими делались отпетые головорезы, когда она входила в кают-компанию, как они прикусывали языки, боясь нечаянно выругаться. Казалось, команда взяла на себя заботу о девочке, потому что отец был на это не способен.
А как все переживали, когда она уехала домой! С биркой на шее, самолетом из Мальты. Все судно проклинало радистку, которая никак не несла радиограмму о том, что Марит благополучно прибыла домой. Целые сутки ждали они этого известия.
«Мать у нее не выходит из психиатрички, — думал матрос. — Такая милая девочка! Неужели я никогда больше ее не увижу?»
Никогда в жизни, если он пойдет в суд и произнесет роковые слова! Но ведь он и не может точно сказать, так ли все было той ночью. Хотя все знают, что было именно так.
И все же, подумать только — никогда в жизни!
Они толковали об этом в кают-компании. По-разному говорили. Сходились в одном: пораньше бы капитану дать задний ход.
Сжимая в руках стакан с апельсиновым соком, капитан следил взглядом за Нильсеном. Потом матрос свернул за угол. Все с облегчением вздохнули.
— О чем они спрашивают? — спросила радистка.
— Да так, обо всем понемножку, — равнодушно ответил штурман.
Похоже, что забрезжил свет надежды. Теперь у него есть шансы. Наконец. После одиннадцати лет службы. «Они не пошлют сюда кого-нибудь нового, раз я тут. И я не скажу ничего, кроме правды. Одну только правду. Знать бы только, что такое правда».
Радистка закурила сигарету. Четвертую за полчаса. Случись это полгода назад, все было бы гораздо проще. Тогда белое было белым, черное черным. А теперь что-то в ней изменилось, правда, в зеркале этого не видно.
В первой гавани, когда на палубу ввалились пьяные, она презирала их и немного побаивалась. Во второй гавани она уже призадумалась; или это было не во второй, а в четвертой? Там она увидела портовых шлюх, которые тихонько проскользнули по сходням на судно. А в следующей гавани она уже провожала кого-то к врачу.
Она вступила в эту жизнь неподготовленной, прямо из родного захолустного городишка. Там все было ясно: хорошо или плохо, черное или белое. Когда на празднике в Такураде матрос из Бергена попытался ее обнять, у нес потемнело в глазах от злости и возмущения. Она собрала все силы и так треснула его по носу, что нос хрустнул. С ужасом смотрела она на кровь, побежавшую по белой форменке. И никогда ей не забыть, как все вокруг замерли в изумлении и приятный голос произнес: «Прости меня. Ты девушка что надо».
Не сразу в ней пробудилось понимание или просто терпимость.
А ведь прежде ей казалось, что жизнь — это сплошное увлекательное приключение, нечто вроде путешествия в незнакомую страну.
В какой же гавани она отвела парня к врачу, словно это была самая обычная вещь? И когда она перестала замечать портовых шлюх?
А когда она ощутила это странное одиночество? Она, которая связана по радио со всем миром? Когда у нее возникло чувство, что она заперта на судне, как в тюрьме, и ей стало мучительно не хватать таких пустяков, как прогулки по улицам или булочки, намазанные золотистым маслом? Глупые детские желания. Ах, как ей нужен друг, близкий человек, с кем можно было бы говорить обо всем на свете.
Как получилось, что она стала терпимо относиться к человеческим недостаткам? Когда перестала презирать «слабых»? Даже капитан после полугода плавания стал ей казаться человеком. Когда ей стало ясно, что, не будь она женщиной, не будь она постоянно у всех на глазах, в особенно тоскливые минуты и она могла бы взять да напиться? Не просто выпить за компанию, как когда-то дома, среди друзей, а по-настоящему напиться, чтобы преодолеть то внутреннее напряжение, которое все росло в ней от гавани к гавани. В море человек как бы обнажается, выходит на поверхность даже то, чего он никогда в себе не подозревал.