— Руки? — удивился я. — Отчего же только руки? По мне — так никак не меньше головы.
— Вы так думаете? — Он был озадачен.
— Да. И это уже квалифицируется не как хулиганство. Это элементарное убийство.
Мы сели в кресла. Афанасий Иванович непослушными пальцами набивал трубку.
— Да, да! Вы правы! Это равносильно убийству по своей моральной низости. — Он чуть не застонал, хватаясь за голову. — Такие экспонаты! Кому, спрашивается, они мешали!
— Экспонаты? — не понял я. Мне никак не приходило в голову, что Самохин мог считаться экспонатом. Разве что в музее криминалистики.
— Ну да, господи! — нетерпеливо повторил Староверцев. — Именно экспонаты. Вы же говорили, что уже знаете о нашем несчастье.
— Ну конечно! Ведь это произошло у меня в номере.
Теперь уже Староверцев недоуменно уставился на меня.
— Сегодня ночью кто-то забрался в музей и изуродовал несколько стендов. А ценные вещи, вы представляете, сложили в мешки. Но унести, слава богу, не успели. Но в мешки… Вы понимаете, в каком они теперь виде?
— Сегодня ночью, — ровным голосом сказал я, — у меня в номере убили Самохина.
Староверцев открыл рот, и его трубка с глухим стуком упала на столик.
— Что вы говорите?
— У вас брюки горят.
— Да, да, извините, — он дрожащей рукой смахнул с брюк горячий пепел. — Олечка! Иди скорее сюда! Ты слышала? Убили Самохина! Это ведь правда, Сережа? Вы не шутите? Господи! Что за несчастья? И все в одном доме. Олечка, да где же ты?
— Сейчас иду.
— Олечка, Самохина убили, — шепотом проговорил Староверцев, когда она наконец подошла.
— Я уже слышала. Мы не хотели пока говорить вам об этом.
Я коротко, не останавливаясь на подробностях, рассказал о событиях тревожной ночи, внимательно наблюдая за Олей. Она вдруг заплакала, стала нервно шарить в сумочке — искать платок.
Я отошел к окну. Действительно, какой-то богом проклятый дом. Какая-то мрачная сцена, на которой из века в век совершаются загадочные преступления за задернутым занавесом…
— Это как раз то, чего нам так не хватало! — жизнерадостно констатировал Яков, когда ему передали заявление Староверцева. Великолепно! В одну ночь, в одном практически месте два преступления, и одно из них — убийство. Что там, в музее? — спросил он уже спокойнее.
— Ободрали несколько стендов, собрали все более или менее ценное, но не унесли. Как я понял, пропали только экспонаты зеленого стенда.
— Что там было?
Я показал ему список, составленный Олей.
— Странно.
— Да, очень. Документы, листовки, фотографии. Но, знаешь, даже сукно содрали. Остались одни крючки да кое-где бирочки с номерами.
— Что ты думаешь об этом?
— Пока ничего. А ты?
Яков покачал головой.
— Кто последним уходил из музея?
— Уборщица, наверное. Тетка Маня, так ее зовут.
— Давай-ка с нее и начнем. Кстати, у меня для тебя сюрприз.
— Может, хватит, Яша? — всерьез попросил я.
— Знаешь, кто писал записку?
— Знаю: Саша.
— Силен! Как ты догадался?
— Секрет фирмы. У тебя свои методы, у меня — свои.
— Дрянь его дело, по-моему.
— Не преувеличивай.
— Куда уж там!
В тот же день
…И вы можете говорить об этом так хладнокровно?
В. Одоевский
Вся она была остренькая, угловатенькая, очень подвижная. Из-под бесчисленных платочков, покрывавших ее голову, которые она в течение разговора по очереди скидывала на плечи, шустро выглядывали глазки-пуговки и торчал кругленький носок.
На вопросы тетка Маня отвечала охотно, но так многословно, что ответа мы практически не получали, его приходилось выуживать из потока ее красноречия, а направлять ее лирические отступления в реалистическое русло стоило Якову большого труда. "Крепкая бабка, — сказал он потом о ней, — ей все нипочем".
Но в ее монологах нас насторожила уверенность в том, что Самохина убил Саша.
— Да потому. Он хулиганец известный. Он и меня один раз чуть было не убил.
— Вот как? А подробнее?
Тетка Маня скинула на плечи очередной платок, уселась поудобнее и повела свой рассказ, сопровождая его отменной жестикуляцией, которую я описывать не берусь.
— Задержалася я как-то с уборкой, припозднилась. Ну, закончила все, стала в залах свет гасить. А в этой зале, где манекены стоят, света уже не было, кто-то выключил. Тогда-то мне невдомек, что, кроме меня, — некому, это уж я после додумала. Вот это, вхожу я в залу. Тихо совсем, и чтой-то боязно. Иду я через ее, и все мне кажется, будто ктой-то глядит на меня. Оборачиваюсь, верчу головой. Прохожу, значится, мимо одного офицера — в каске такой с перьями, раньше в них пожарные люди лихо ездили, — а он стоит и так это на меня глядит, ну ровно живой совсем. Да еще возьми и чихни! Я аж подпрыгнула. Озлилась, конечно, да мокрой тряпкой его по морде. — Тетка Маня перевела дух. — А он это… саблю свою поднял да как стебанет меня под зад. Плашмя, правда. — Она привстала и показала, как это было, даже подскочила довольно резво. — Ну, думаю, все: помру сейчас холод по ногам побег, видать, сердце порвалось. А он эдак утерся от тряпки-то и говорит человеческим голосом: "Дура, — говорит, — ты старая. Разве можно так с експонаторами-то?" Я дрожу вся и отвечаю: "Это ж я, милай, пыль с твоей морды стерла". Он как захохочет, Сашка-то…
— Сашка?
— Ну да. Это он, значится, в костюм был одетый, видит, я иду, — ну и стал как положено. Пугнуть ему меня взбрело. Так вот чуть и не убил.
Яков промолчал. Тетка Маня, видно почувствовав, что вывод ее не очень убедителен, сочла нужным добавить:
— Чуть не убил. Было померла я от страха.
— И часто он так шутит? — поинтересовался я.
— Да, почитай, они с Ольгой все время не в своем ходят. Сашка, тот с утра, как на работу придет, так сразу в какой-нибудь сюртук втюрится или на голову чего-нибудь железное нахлобучит, да и она от него не отстает. Вот они и представляют собой все дамов да господ: говорят уж очень чудно, кланяются, ручки целуют. — Она встала и очень похоже изобразила: — "Да, сударь, одначе, сударыня, сердце мое пламенное". У них ведь любовь. Тетка Маня оглянулась и заговорила шепотом: — Вот любовь-то и довела. До самой до ручки.
— А при чем здесь любовь? — равнодушно спросил Яков.
Работал он отлично, мне, как профессионалу, это было ясно; и тетку Маню он раскусил сразу же, ловко играл на мнимом равнодушии к некоторым нужным моментам ее рассказов.
Тетка Маня решила его поучить:
— Знал бы ты, милый, что она за любовь бывает. Вот у меня в прошлом годе петух был. И тот влюбился, и за любовь погиб. Это у курей-то!
Вот тут мы оплошали: нам не удалось вовремя перебить ее и пришлось выслушать романтическую историю влюбленного петуха.
— Ну, петух и петух, ничего за ним не замечала. И дела его вроде должны быть петушиные. Так нет! Куры все ходят беленькие, пухлые, теплые да чистые, а он на них и не глядит, будто и не куры вовсе. Только за одной ухаживает, только все одну и топчет. А сама-то — рябенькая да худая. Ты, погоди, дослушай, а потом уж рукой маши. Ну чтоб порядок соблюсти, я возьми, да и заруби пеструшку. И что же ты понимаешь! А вот что. Утром иду я в курятник, а у самой на душе тяжело — петух-то всю ночь орал, а теперь тишина, будто у них, у курей, покойник. Погоди, я говорю: сейчас самое главное пойдет. Куры все присмирели, в кучку сбились, а он висит на жердочке, нечистая сила, головой вниз, лапками держится. Это он так по-своему, по-куриному, значится, повесился. От любви, выходит. Ну что скажешь? Это у курей-то, а? — Обтерла ладонью губы и, довольная, откинулась на спинку стула. — Так что записывай. Сашка виноват, баламут этот, — твердо закончила тетка Маня.
— Они не ссорились? — спросил Яков.
— С покойником-то? — прищурилась тетка Маня. — Если сказать, так они лютые враги были. Самохин-то все за Олей приударял. Сашка что? Малек против него. У них с Олей все судырь да судырь, а Самохин — тот по-простому, напрямки. То щипнет, то гдей-то прижмет в уголке собственноручными глазами видела. Сашка раз его упредил, другой. Тому только смешки — учись, мол, говорит, обхождению. Вот Сашка и скажи ему как-то: "Иди, мол, на галдарею, тама работа тебе". Тот пошел, а Сашка вслед. Чего они там работали, не скажу, не знаю. Только Самохин напрямки в милицию побег — мордой побитой жалиться…