Туман густеет, уплотняется. Тревожно бьет колокол, потускнели огни фонарей на мачтах… Приключение, действительно приключение!
Матросы вернулись, ведя своего товарища: он обвисал на их плечах и стонал, с одежды ручьем текла вода. Напрасно я искал глазами дядю Васю — исчез!..
Замызганная драгунка сделалась тяжелой, дрожа, положил ее на дрова.
Предчувствия не обманули. Макар, на кого все шишки валятся, — вот кто ты, Серега! Спасибо, что промазал по бедолаге-матросу, а то погубил бы парня за здорово живешь. Выяснилось, что трос перерубил дядя Вася. Он ранил вахтенного и бросил его за борт.
Петруха высажен — команду спаивал, а этот ласковый дьявол рубит трос буксира. Рехнулись, полоумные, больше ничего! Туман рассеется, подойдет снизу или сверху, суда нас с буксиром оттащат к пристани, — говорят, она рядом, — машину починят, наконец, другой буксир сюда подошлют. Никакого смысла не вижу в дурацкой затее с тросом!
Бил на буксире колокол, над водой седыми космами влачился туман.
Я передал карабин Яну и в каюте ничком упал на нары.
— Вставай, дело есть, — потряс отец за плечо.
Дело? Давай, любое загублю. Видишь, папа, у твоего сына на лбу написано: Макар!
— Поедешь в волость и через председателя Совдепа, военкома, кого другого из властей дашь телеграмму в пароходство о нашей задержке.
— Где мой вещы? — говорил Ян. Совался в углы, возил прикладом по железному полу.
— У Сереги в изголовье, — подсказал отец.
Эстонец второпях вытряхнул содержимое своего солдатского мешка на пол. Запасное белье, шарф, мыльница, еще что-то и завернутый в тряпки вороненый маузер!
— Это не авария, это саботаж, — сквозь зубы выговаривал Ян. — Отнюдь не стечение обстоятельств, что машина отказала в момент, когда диверсант обрубил буксир. Саботаж!
Натянув на плечи пиджак, ногой нащупываю ботинки — бр-р, мокрые, холодные. А маузер-то… Был у меня под головой, всю дорогу, выходит, на маузере спал!
— Не горячись, Ян, — сказал отец. — Наше место — баржа.
Он подал мне листок бумаги:
— Телеграмма. Спрячь. В случае чего она не должна попасть в чужие руки. В деревне будь поразворотливее, ушами не хлопай.
На палубе обняло сырым холодом. Кусты, трава были седы от оседающего тумана.
Трап не доставал берега. Я прыгнул и угодил по колено в воду. Берег высокий, глина мокрая, — как поднимусь?
С обрыва окликнул шепоток:
— Эй, кто такой?
Парнишка был бос и словно бы прихлопнут картузом, налезавшим на оттопыренные уши. Он поигрывал пастушьим бичом.
Плеть свистнула — у самого моего носа щелкнул сбитый листок ивы.
— Якунька, с кем ты? — раздался мужской хриплый голос.
— Счас я, Пилип.
Парнишка протянул мне конец плети. С его помощью я вскарабкался по скользкому откосу.
Луг. Огороженные стога. Кони пасутся. В кустах тлеет костер. Вдали над густой пеленой тумана — зеленые холмы, лес и две-три избы.
— С баржи, что ли? — мужик разглядывал меня, подмаргивая. — Якунька тебя проводит. До села версты четыре не будет.
Папа, договариваясь с ними, наверное выставил меня младенцем. Якунька и козырял, воображая, что мы погодки.
— Пилип, а Пилип? — завел он. — Почто пешком-то? Ай, коней мало? Возьмем вон Игнахину кобылу: раз Игнаху возит, ужель нас не увезет! У Игнахи один голос на пять пудов!
— А мне жалко? Да оброть где взять?
Якунька подпрыгнул:
— Плеть-то на что? Сей секунд будет готово.
Я догадался: для Якуни его плеть — предмет особой гордости.
— Чистый бесенок, — ухмылялся мужик. — Безотцовщина, на миру растет. До того проворен, просто шпион!
И оброть из длинной своей плети Якунька связал и, используя картуз — будто в нем овес насыпан, подманил и поймал лошадь.
— Шпиён… — крутил головой Пилип. — Эт-тот не пропадет!
Летевшие в лицо кусты грозились выхлестать глаза. Сердце екало где-то в пятках. Якунька гнал кобылу в карьер. Я цеплялся за его пиджак и обмирал. Круп кобылы был твердый, било о него, колотило. Широкий был круп у кобылы, ноги мои так раскорячивало, что от боли — искры из глаз…
В перелеске кобыла перешла на шаг. Потихоньку, чтобы не выдать себя, я отдувался. Всего ломало и корежило.
— Дородно бегаешь, — Якунька похлопал кобылу по шее. — Меня кормить досыта, я так ли бы бегал!
Чтобы он не очень заносился, я вымолвил:
— Думал, быстрее поедем. Погоняй, чего ты?
— Не-е. Кобыла споткнулась — дорога-то пенье да коренье. Ишшо изувечится. Тогда нам Игнаха-а… Баран ить! У кого хлебца-званья нет, а Игнаха-Баран самогон гонит. Половину села в стелечку уложит и не убудет у него. Буржуй, вот те истинный крест.
— Ты распишешь, — сказал я, только чтобы не молчать. — Экая страсть — Баран. Буржуев надо под ноготь, чтобы не очень-то рыпались.
— А Архангельск чего? — обиделся Якунька. — Где слабина, как не в губернии? Сын у Игнахи — погоны с золотом. Ему Куделин на сходке поднес резолюцию: ты, грит, в разрезе текущего момента гидра и голос не подынай, нето кудри-то повытрясем. В разрезе момента зеленой травкой прорастешь! Куда ж после-то Петрован девался? В Архангельск. Во, во… Сквозь пальцы глядят горожане на происки, если рассуждать в разрезе текущего момента.
— Кто у вас этот Куделин?
— На-а… — заерзал Якуня. — На-а! Куда мы, коли так, едем, как не в Совет к Куделину? Это-то, брат, большевик. В Шенкурске бунт, комиссары в тюрьму заперты, а у нас — близко, да тихо.
Я вскинулся:
— В Шенкурске беспорядки?
Якунька рассмеялся:
— Ровно с луны свалился, горожанин. Ужли в Архангельске-то не знают ни про Барана, ни про шенкурят?
Я умолк. Прикинул мысленно: Двинской Березник, Усть-Вага под боком… Возможно, и не случайно трос обрублен на буксире!
Кобыла, опустив морду и словно принюхиваясь, стучала копытами по корневищам, фыркая, обходила лужи. Пахло сырым мхом, с сучьев и хвои капало на ворот, и я то и дело вздрагивал, передергивал плечами.
Дорога, миновав лес, вывела к изгороди. Якуня спрыгнул наземь. Я слез кое-как. Шагу не ступить, каждая косточка ноет.
Якунька снял с кобылы самодельную узду, прикрикнул:
— Пошла, давай пасись!
Плетью он подпоясался, спрятав ее под кацавейкой. Наверное, у него и богатства — ременная плеть.
Избы спали. Свернув с дороги в проулок, Якуня повел по задворкам, мимо бань, огородов: приходилось то и дело перелезать изгороди, отпирать калитки.
— Ты чего, пастушок? — сказал я наконец. — Другого пути нет?
Якуня ответил с загадкой:
— Береженого бог бережет.
Так мы добрались до высокого, обитого тесом дома, стоявшего с краю неширокой площади. Над крылечком свисал флаг.
— Чего встал? — подтолкнул Якунька меня в спину. — Стучи давай. До чего же горожане бестолковые!
Дом долго не подавал признаков жизни.
Внезапно дверь распахнулась. Я отпрянул: черный наган целил мне прямо в живот.
— Кто такие? — послышался голос в проеме дверей.
Наган опустился, я увидел человека в накинутой на плечи шинели.
Якунька проворно оттер меня в сторону.
— Мы, Фома Григорич, с пристани.
В приемной волисполкома на окнах вместо занавесок пришпилены газеты, на продавленной кушетке мятая подушка. Над столом висит керосиновая лампа.
— Третьи сутки безвылазно в исполкоме, — сказал Куделин. — Что у вас, парнечки?
Я скинул картуз, чтобы достать записку и — с треском лопнуло стекло, просунулось в окно дуло обреза.
— Фомка, кончилась твоя власть!
Оглушительно грянул выстрел, посыпалась с потолка штукатурка.
В комнату ввалились. Возня, топот сапог. Керосиновая лампа качнулась, упала, и последнее, что я заметил, было то, как Якуня юркнул в сени, из-под кацавейки свисал кончик плети.
Старые знакомые
Неужели это те мужички, что приезжали в город с возами сена, кулями мороженого мяса, степенно крестились на собор, торговали в рядах Поморского рынка, жались из-за каждой копейки, боясь продешевить, и выручку прятали в мешочки на грудь?