А над травой — соломенная шляпка.
Я вперился в поплавок, точно в нем заключалось мое спасение.
Средь шумного бала, случайно,
В тревоге мирской суеты
тебя я увидел…
Ольгинская гимназия: ее балом открывались зимние каникулы как в гимназиях города, так и в нашем реальном.
Запахи хвои, навощенного паркета. Впрочем, не помню, был ли паркет, но хвоя пахла горько, возбуждающе и нежно. Косы, кружево белых передников, пышные банты. И музыка, музыка! Шарканье ног, лорнеты классных дам, делавших замечания только по-французски, волны духов, сиянье люстры и опять музыка, снова музыка.
Высокий стоячий воротник мундира душил, от брюк с форменным желтым кантом шибало паленым сукном — сам стрелки отглаживал! Казалось, все смотрят на меня: откуда чучело взялось — в башмаках, свирепо воняющих ваксой, с пылающими ушами?
Случайно попал. Кто-то из нашей знати отказался: скука! Поэтому мне достался билетик в Ольгинскую, называемую остряками «Островом сокровищ», как родное реальное — «Таинственным островом»…
Ах, какие там тайны! Тот сынок прасола, этот наследник фирмы, папенька его на военных поставках миллионами ворочает, у того отец банковский чиновник, у этого… Этот — я, чужой!
Она кружила в вальсе с юнкером, белокурым лощеным щеголем, и шпоры на его сапогах звенели.
Тебя я увидел, но тайна
Твои покрывала черты.
Юнкер, откуда он-то на гимназическом балу?
Не чувствуя обжигающего холода, брел я с бала закоулками и тискал в кулаке фуражку. Мы, Едемские, породовитей вас! Стрельцы — опора царства Московского… В-вот! Вот! Моему предку лично Петр I на Красной площади голову ссек. «Утро стрелецкой казни» Сурикова, стрелец со свечкой — исступленные, встретившиеся со взглядом царя, горящие глаза… Он! Он! В смутное время другой мой предок с Ивашкой Болотниковым в Каргополе на озере Лаче был утоплен в проруби… Стрельцы, ну да! Мы из стрельцов, мы в Архангельске коренные!
Имя я узнал. Имя прекрасное: Таня.
Почта между реальным и Ольгинским действовала через калоши д’Артаньяна, учителя французского языка. Пылкое объяснение я подписал романтично: «Евгений Онегин».
Напрасно только зябнул в Гагаринском сквере: пренебрегла!
Кто бы другой страдал — я открыл радость.
Радость была в вечерах, когда, задыхаясь от волнения, торопился к дому Тани, и падали на снег от окон теплые блики. Полюбил их — желтые блики на синем снегу. Полюбил занавески окон, звуки фортепьяно, на котором играла Таня по вечерам, и рябину под окнами, где висела птичья кормушка. Я сыпал в нее заранее припасенные крохи, семя подсолнухов. Раз нашел дома на чердаке гроздья сушеной рябины и глубокой ночью, когда город спал, в небе полыхали сполохи северного сияния, развешал рябину по веткам — пусть к Тане летают снегири…
Радость вечеров, дыхание чистого-чистого снега и заветная калитка в палисаднике — это мое. Никто не отберет.
Кроме самой Тани — никто, и встреч с ней я больше не искал.
При ней были удочка и подсачник. Роскошная снасть: удилище трехколенное бамбуковое, не меньше как английское.
Неземное создание на моих глазах доказало, что ничегошеньки не соображает в рыбалке. Кто удит на перекате? Пескарь на быстрине и то не возьмет!
А у нее клюнуло. Я сменял замызганную насадку свежей, и в это время ей попался язь. На мелководье? Язь?
М-м, рыбина — чего стоят в сравнении с нею ельчики?
Таня выудила второго язя.
Я размахнулся, чтобы со злости выплеснуть жалких моих малявок, как Таня завопила:
— Не смей! — и засмеялась. — Ты что? Ухи наварим. Уха с костра — всю жизнь мечтала. Язи пойдут на поджарку. Правда, замечательно?
У Тани выгоревшие на солнце брови, подбородок с ямочкой, белое холстинковое платье заштопано на локтях.
Костер развели напротив баржи. Таня — моргнуть не успел — вычистила рыбу, принесла с буксира посуду. И уже кипит уха, распространяя аромат лаврового листа, уже скворчит постное масло на сковороде.
— Что в учениках из реального мне нравится, — язвила Таня, — так их галантность. Обходительные, умеют занять беседой. Где еще встретишь такие тонкие благородные натуры! Представляешь, Сережа, одна гимназистка в Ольгинской получила из реального записку. Ага, в калоше… Полная калоша пламенных чувств! «Приходите в сад Летнего театра. Умоляю и целую ваши ручки…» Когда приходить, если час не назван? Хуже чем задачка по алгебре, сплошные неизвестные. Может, в реальном некоторые ученики, из самых первых по успеваемости, и решат, но я же по алгебре плаваю!
Не так, не то я писал! Ну, не поставил времени в записке. Во второй раз не ошибусь. Да и не будет второго, я калоши у француза шилом проколю.
Уху ели прямо из котелка, по-рыбачьи. Все было чудесно и не чаял я удара, заготовленного мне судьбой.
— Попробуем-ка язей, — проговорил отец. — Давно хорошей рыбы на воздухе не едал.
Бодрится, вижу, опять ему не можется. Жарко, а с плеч не снимает брезентового плаща. Щеки ввалились, пожелтели — малярия отца мучает, не свалился бы…
Он подцепил вилкой со сковороды. Пожевал и причмокнул:
— Добер язек! Так и рыбачка-то у нас — средь бела дня на перекате язей таскает, только держись. Не то, что некоторые: «Маленькая рыбка лучше большого таракана!».
Будет тебе подначивать, папа! Я набил рот рыбой. Нарочно выбрал здоровенное звено. Набил я рот — и выпучился: жареный язище был жесткий, как подошва. Слезы из глаз, до того солон.
— Кушай на здоровье, — потупила Таня ресницы. — Ты поперхнулся? Дай по спине поколочу.
Завидовал: одни язи ей клюют. А они потрошеные, из бочки! Надо же… Из бочки!
Папа захохотал. Не жуя, проглотил я кусок. И засмеялся. А что делать оставалось? Дуться на Таню?
Ощущалась между нами какая-то перегородка, а сейчас пропала. Конечно, Таня свойская. И все, и больше ничего.
Лишь почему-то стало грустно, чего-то было жаль.
— Товар-щи! — взывал оратор. — Срывая мобилизацию, вы помогаете классовому врагу!
Не русский, слова коверкает и акцент у него.
Тане хотелось в деревне молока попить, на качелях покачаться. Попали на те еще качели, полюбуйся, как заезжий оратор мужичью сходку раскачивает!
— Антанта, белые генералы покушаются на революцию. Вам надо — исправник? Урядник?
— Не худо бы! — выкрикнул из толпы. — Шибко распустился народ, не признаем ни бога, ни черта.
Над головами замахали кулаки.
— Доло-ой! Не желаем!
— Волоки его с крыльца! Нынь свобода!
Передние напирали, хватали оратора за сапоги. Пьяные, ну да. «Который день рекруты отвальную пьют», — вспомнилось мне. Из задних рядов стали расходиться. Кто-то растянул гармонь, и она отчаянно взвизгнула, кто-то бранился.
Толпа! Чего ты хочешь, оратор? Развал-Развал и погибель Руси!
— Граждане, это не порадок… — оратор вдруг закашлялся. Наголо бритый, с худой тонкой шеей, весь сотрясался от кашля. Зажимал рот, платок покраснел от крови.
Ветер в палисаднике гнул рябины. Черными серпиками стрижи реяли под облаками. Стали слышны их выкрики, стало слышно, как дышит толпа.
— …Ви спрашиваль, кто я? Из Эстляндии. Работал Архангельск. Лесопилка Валневых. На фронте травлен газами. О, я знай война, когда зову вас браться за оружие!
Мы выбрались из толпы. Молоко пить расхотелось, пошли обратно.
Таня теребила косу.
— Сережа, неужели война?
Меня занимало свое. Недели через две вернемся в Архагельск, там, глядишь, 1 сентября. Хороший город Архангельск: в сентябре из калош хоть не вылезай. А учитель французского языка один на реальное и Ольгинскую гимназию…
— Сережа, помнишь военного на балу?
Забуду ли я лощеного франта!
— Он погиб, Сережа. Под Псковом, нынешней зимой.