– Ну, пока по ней ничего не заметно, – сказал я (приняв окончательное решение). – Когда я видел ее в последний раз, она показалась мне достаточно крепкой.
И кстати, без парижских штучек получается намного приятнее. Я выразительно наморщил нос и сказал:
– Думаю, мы можем немного подождать.
Шмуль, как человек опытный, оглядывал изнутри новое оборудование, а именно крематорий 4: 5 3-камерных печей (производительность: 2000 за 24 часа). Он с самого начала доставлял нам массу хлопот. После 2 недель работы задняя стена дымохода обвалилась, а когда мы привели ее в порядок, Шмуль всего через 8 дней сообщил, что крематорий снова «вышел из строя». 8 дней!
– Кладка опять рассохлась, господин. И огнеупорные кирпичи свалились в канал между печью и трубой. Пламени стало некуда выходить.
– Дрянное качество работы, – сказал я.
– Материал плохой, господин. Глину разбавляли. Видите вон те обесцветившиеся прожилки?
– Экономика военного времени, зондер. Я так понимаю, 2-й и 3-й свое дело делают?
– В ½ силы, господин.
– Боже милостивый. Что я скажу железнодорожникам? Что отказываюсь принимать транспорты? Увы, придется, я так понимаю, их снова закапывать. Снова костер, и снова слушай всякую хрень от противовоздушной обороны. Скажи-ка…
Зондеркоманденфюрер выпрямился. Закрыл ногой дверь печи, задвинул ее засов. Мы с ним стояли на некотором расстоянии 1 от другого в сером сумраке подвала – низкий потолок, сетчатые колпаки ламп, гулкое эхо.
– Скажи-ка мне, зондер. Стал ли ты чувствовать себя по-другому? Узнав время твоего, э-э… ухода?
– Да, господин.
– Разумеется, стал. 30 апреля. Сегодня какое? 6-е. Нет, 7-е. То есть. До Вальпургиевой ночи 23 дня.
Он извлек из кармана неописуемо грязную тряпку и принялся отчищать ею ногти.
– Я не ожидаю, что ты откроешь мне душу, зондер. Но есть в этом что-нибудь… положительное? В знании?
– Да, господин. В известной мере.
– Больше покоя и так далее. Больше решимости. Что же, извини, но я вынужден испортить тебе удовольствие. Твой последний долг может прийтись тебе не по вкусу. Не исключено, что тебе не понравится конечная услуга, которую ты мне окажешь. Мне и Рейху.
И я сформулировал его задачу.
– Ты свесил голову. Приуныл. Утешься, зондер! Ты избавишь своего Коменданта от нескончаемых неприятностей. А что касается твоей бедной махонькой совести, ну тебе же не придется так уж долго «жить с этим». Секунд 10, я бы сказал. Самое большее. – Я потер ладонью о ладонь. – Ну-с. Что ты намерен использовать? Дай-ка сюда твою сумку… Это что? Что делает здесь этот долбаный штырь? Похож на свайку с ручкой. Хорошо. Глядишь, и в рукав твой поместится. Проверь… Отлично. Верни его в сумку.
Я поманил Шмуля за собой. Мы выбрались из подвала и пошли по туннелю, пол которого покрывали листы поскрипывающей, посвистывающей жести.
– И помни, зондер, мы знаем, где сейчас твоя жена.
На самом деле, к большой моей досаде, мы этого больше не знали: пани Шмуль уже не жила на чердаке над пекарней, находившейся в доме 4 по Тломакской улице. И когда старшего пекаря подвергли допросу, он признался, что помог ей выбраться из гетто – ей и ее брату. Они направились на юг. Совершенно ясно куда – в Венгрию, где евреи, несмотря на все прежние погромы и избиения, оставались всего-навсего гражданами 2-го сорта (и даже опознавательных знаков не носили). Ну-с, и где же личные гарантии «президента» Хаима Румковского? Самое же возмутительное (я никак не могу свыкнуться с этой мыслью), самое возмутительное (я действительно не могу свыкнуться с ней) состоит в том, что все произошло прямо под носом Uberwachungsstelle zur Bekampfung des Schleichhandels und der Preiswucherei im judischen Wohnbezirk! Сколько я на них денег угрохал? Я сказал:
– Стой.
Ладно, по правде говоря, случившееся не так уж меня и обескуражило. Побег Суламифи – поражение лишь теоретическое, номинальное; угроза-то осталась в силе, заклинание держится надежно и крепко. Хотя мысль о Суламифи, которая привольно прогуливается по бульварам Будапешта, представляется мне, потратившему массу сил на ее поиски, эстетически неприятной.
– Ну что же, зондеркоманденфюрер. До 30-го. Вальпургиева ночь, нет?
Мебиус всерьез приложился к бокалу. Вытер салфеткой рот. Вздохнул и негромко сказал:
– Эта клика мелких кур. Норберта Уль, Сюзи Эркель, Ханна Долль. Ханна Долль, Пауль.
– Увы.
– Пораженчество. Развязность. Вражеское радио – что явственно следует из их разговоров. Та к вот, Пауль, я побеседовал с Дрого Улем, и после этого Норберта молчит в тряпочку. То же самое с Олбрихтом и Сюзи. Я беседовал и с вами, однако…
– Увы.
– Так вот, я не говорил об этом прежде, но вы же не можете не знать, что все ваше… положение висит на ниточке. Между тем Ханна улыбается и сияет при каждой малой крохе дурных новостей. А ведь вы Комендант! Если ничто не изменится, и поскорее, мне придется доложить обо всем на Принц-Альбрехтштрассе. Спрашиваю снова. Это же основа основ, не так ли? Можете вы или не можете призвать вашу жену к порядку?
– Увы.
Я решил отправиться в постель в благоразумный час и лежал, свернувшись клубочком, читая довоенный бестселлер «Всемирная еврейская чума».
Дверь распахнулась. Ханна. Голая, но на самых высоких ее каблуках. И в высшей степени размалеванная. Она приблизилась, наклонилась, обеими руками взяла меня за волосы. И грубо, до боли зарыла мое лицо в свой колючий куст – с такой силой, что у меня сплющились губы, – а потом презрительным толчком отбросила. Я открыл глаза и увидел вертикальные бусины ее позвоночника, изгиб талии, огромные, подрагивающие полушария зада.
Он играет со своим гаденышем, играет и играет. Он играет со своим гаденышем, играет и играет. Тьма – властитель, который пришел из Германии. Посмотрите вокруг: видите, как все оживает – там, где лежат мертвецы! Оно оживает!
3. Шмуль: Знак
Не на этой неделе. И не на следующей. Даже не на послеследующей. После нее.
К этому я готов. Но не готов к тому, а следовало бы.
Когда-нибудь кто-то придет в гетто или в лагерь и попытается найти объяснения почти комического усердия тех, кто так ненавидел немцев.
Я бы на его месте начал с вопроса: почему нас приставили к делу почему заставляли работать в ожидании нашего уничтожения?
Как-то в декабре 1940-го моя жена, вернувшись с текстильной фабрики в неотапливаемую комнатушку, которую мы делили с тремя другими семьями, сказала мне:
– Я провела последние двенадцать часов, отбеливая солдатские формы. Для восточного фронта. И ради кого я это делала?
Доведенная до нищеты, мерзнувшая, голодавшая, лишенная свободы, ставшая рабыней, она работала во благо тех, кто бомбил, обстреливал из минометов и пушек, а там и разграбил ее город, сровнял с землей ее дом, убил ее отца, бабушку, двоих дядьев, трех теток и семнадцать двоюродных братьев и сестер.
В том-то все и дело. Еврей может продлить свою жизнь, лишь помогая врагу одержать победу, – а что означает она для евреев, эта победа?
Не следует забывать и о моих молчаливых сыновьях, Шоле и Хайме, об их вкладе в войну – в войну с евреями.
Я задыхаюсь, я тону. Карандаша и этих клочков бумаги недостаточно. Мне нужны цвета, звуки – масляные краски и оркестры. Нужно что-то, большее слов.
Мы стоим посреди сырого, темного склепа под крематорием IV. Долль держит в одной руке пистолет, в другой сигару; поглаживает мизинцем бровь.
– Ладно. Давай поупражняйся в колющем ударе. Оружие должно выпасть из твоего рукава в ладонь, вонзи его вон в тот мешок. Как можно быстрее… Очень хорошо, зондер. Похоже, ты уже успел поупражняться, нет? Слушай. Повторяю. За Суламифью Захариас придут первого мая, в полдень. Если утром этого дня я не отменю мой приказ по телефону. Все очень просто. И очень изящно.