Чародей не мог взглянуть в него и не отвернуться. И король не мог. И придворные. Целый сундук, наполненный сокровищами, предлагался первому же из жителей той мирной страны, который сумел бы проглядеть в зеркало шестьдесят секунд не отвернувшись. Не сумел ни один.
Я нахожу, что концлагерь и есть такое зеркало. Такое же, но с одной разницей. От него не отвернешься.
Мы состоим в ЗК, зондеркоманде, специальном отряде, и мы – самые печальные в лагере люди. На самом деле – самые печальные в истории человечества. А я – самый печальный из этих печальных людей. И это очевидная и даже измеримая истина. Я один из самых первых членов команды и ношу самый маленький номер – самый старый.
Мы не только печальнейшие из когда-либо живших на свете людей, мы и самые омерзительные. И все-таки положение наше парадоксально.
Трудно понять, как можем мы быть такими омерзительными, какие мы бесспорно и есть, никому не причиняя вреда.
Если взвесить все обстоятельства, мы, быть может, даже творим немного добра. И тем не менее мы бесконечно мерзки и бесконечно печальны.
Почти вся наша работа совершается среди мертвецов, а орудия ее – большие ножницы, клещи и киянки, ведра с бросовым бензином, черпаки, дробилки.
Но ходим мы и среди живых. И говорим: «Viens donc, petit marin. Accroches ton costume. Rappelles-toi le numéro. Tu as quatre-vingt-trois!»[22] И говорим: «Faites un noeud avec les lacets, Monsieur. Je vais essayer de trouver un cintre pour votre manteau. Astrakhan! C’est toison d’agneau, n’est-ce pas?»[23]
После большой Акции мы получаем обычно бутыль водки или шнапса, пять сигарет и сто грамм колбасы, изготовленной из копченой грудинки, телятины и околопочечного свиного жира. Мы хоть и не всегда трезвы, но никогда не голодны и никогда не мерзнем, по крайней мере днем. Спим мы в комнате над не используемым больше крематорием (рядом со зданием Монополии), в той, куда сносят мешки с волосами.
Мой философический друг Адам, когда он еще был с нами, любил повторять: «Мы лишены даже комфорта неведенья». Я не соглашался с ним и теперь не согласен. Я все еще не признаю себя виновным.
«Герой», тот, конечно, совершил бы «побег» и обо всем «поведал миру». Но у меня такое ощущение, что мир и сам все знает – и довольно давно. Как он может не знать, при нашем-то размахе?
Существуют три причины, или оправдания, которые позволяют нам жить и дальше. Во-первых, мы можем свидетельствовать, а во-вторых, отомстить – безжалостно. Свидетельствовать я готов, однако волшебное зеркало не показывает во мне убийцу. Пока.
Третья причина, и самая важная, в том, что мы спасаем (или продлеваем) жизни – по одной на транспорт. Иногда ни одной, иногда две – в среднем одну. А 0,01 процента – это не 0,00. И спасенными всегда оказываются молодые мужчины.
Делать это следует, когда они сходят с поезда; после построения на селекцию становится уже поздно.
Ihr seit achzen johr alt, шепчем мы, und ihr hott a fach.
Sie sind achtzehn Jahre alt, und Sie haben einen Handel.
Vous avez dix-huit ans, et vous avez un commerce[24].
Тебе восемнадцать лет, и у тебя есть дело.
Часть II
К делу
1. Томсен: Защитники
Борис Эльц собирался рассказать мне о Составе особого назначения 105, и я хотел услышать его историю, но сначала спросил:
– Как твои нынешние успехи? Напомни.
– Ну, есть та повариха из «Буны» и буфетчица в Катовице. Кроме того, я надеюсь добиться кое-чего от Алисы Зайссер. Вдовы штабсфельдфебеля. Он погиб всего неделю назад, однако она, похоже, весьма не прочь. – И Борис добавил кой-какие подробности. – Беда в том, что она через день-другой возвращается в Гамбург. Я уже задавал тебе этот вопрос, Голо. Женщины мне нравятся самые разные, но почему меня тянет только к простушкам?
– Не знаю, брат. Черта не такая уж и непривлекательная. А теперь, прошу тебя. Сто пятый состав.
Он сцепил на затылке ладони.
– Смешные они, эти французы, верно? Тебе так не кажется, Голо? Никак не могу отделаться от мысли, что они стоят в мире на первом месте. По утонченности, по учтивости. Нация признанных трусов и лизоблюдов – но по-прежнему предполагается, что они лучше всех прочих. Лучше нас, грубых германцев. Даже лучше англичан. И какая-то часть тебя соглашается с этим. Даже сейчас, когда они полностью раздавлены и корчатся под нашей пятой, ты все равно ничего не можешь с этим поделать.
Борис покачал головой, искренне дивясь странностям человеческой натуры – и в целом, и ее «искривленного дерева»[25].
– Такие штуки въедаются в сознание очень глубоко, – сказал я. – Продолжай же, Борис, будь добр.
– Ну, я испытал облегчение – нет, счастье и гордость, – обнаружив перрон в наилучшем его виде. Выметенным и политым из шланга. Особо пьяных среди нас не наблюдалось: время было еще раннее. Красивый закат. Даже запах ослаб. Подошел пассажирский поезд – загляденье. Такой мог прийти из Канн или из Биаррица. Люди вышли сами, без посторонней помощи. Ни плетей, ни дубинок. Никаких вагонов для скота, залитых бог знает чем. Старый Пропойца произнес речь, я перевел, и мы тронулись в путь. Вот тут и появился этот сраный грузовик. И провалил все дело.
– А почему? Что он вез?
– Трупы. Дневной урожай трупов. Доставка из Шталага[26] на Весенний луг.
По его словам, около дюжины трупов наполовину свисало сзади, и в воображении Бориса нарисовалась картина: экипаж призраков блюет, привалившись к борту корабля.
– Руки-ноги болтались. И это были не просто трупы стариков. Изможденные трупы. В дерьме, в грязи, в отрепьях, покрытые ранами, запекшейся кровью и нарывами. Сорокакилограммовые трупы забитых до смерти людей.
– Хм. Как некстати.
– Зрелище не из самых изысканных, – сказал Борис.
– Тогда-то они и завыли? Мы слышали вой.
– Да, там было на что посмотреть.
– И было что… э-э… истолковать. – Я имел в виду не только это представление, но и его изложение: история получалась основательной. – Над чем задуматься.
– Дрого Уль считает, что они ничего не поняли. А я думаю, им стало стыдно за нас – смертельно стыдно. За наше… cochonneries[27]. Грузовик, набитый трупами изможденных людей. Все это так бестактно и провинциально, тебе не кажется?
– Возможно. Хоть и спорно.
– Так второсортно. И решительно ничего нам не дает.
Обманчиво низкорослый и обманчиво худощавый, Борис был оберфюрером войск СС – хорошо вооруженных, сражающихся, боевых частей СС. Войска СС считались в меньшей степени скованными иерархическими соображениями – более донкихотскими и непринужденными, чем Вермахт; во всей их цепочке подчиненности допускались живые расхождения во мнениях, направленные и сверху вниз, и снизу вверх. Одно из расхождений Бориса с его начальством коснулось вопросов тактики (дело было под Воронежем) и привело к кулачной драке, в которой молодой генерал-майор лишился зуба. По этой причине Борис и оказался здесь – «среди австрийцев», как он выражался (да еще и пониженным в звании до капитана). Ему оставалось прослужить в лагере девять месяцев.
– А что насчет селекции? – спросил я.
– Селекции не было. Все они годились только для газовой камеры.
– Я вот думаю. Чего же мы с ними не делаем? Полагаю, не насилуем.