Занавес, сдержанные аплодисменты, тишина.
Сержант СС, которому еще и двадцати-то не исполнилось, высокий, тощий, бледный и лишенный подбородка, встал на маленькое, освещенное прожектором возвышение и в течение сорока пяти минут читал по памяти стихи; его лицо и голос, то мрачневшие, то веселевшие, разыгрывали все чувства, какие поэты испытали и перенесли на бумагу. Пока он декламировал, я слышал, как за сценой ходили, перекатывая что-то и шепчась, люди (как слышал вздохи и ругань Бориса). Выбранными унтершарфюрером сочинителями стали Шиллер, Гельдерлин и – по диковинному невежеству – Генрих Гейне. Невежество слушатели с ним разделяли; аплодисменты, когда наступил их черед, оказались усталыми и жидкими, но вовсе не потому, что Гейне был евреем.
Во время короткого перерыва Пауль Долль, судя по всему трезвый, но странно пошатывающийся, удалился в театральное святилище и вернулся – рот приоткрыт, нос недовольно подергивается, словно проверяя подлинность какого-то запаха…
Свет потускнел, публика перестала бормотать (и начала кашлять), половинки занавеса медленно поползли в стороны.
Борис шелестящим, детским голосом сказал:
– Наконец-то Эстер…
Это был второй акт балета, который я уже видел когда-то, – «Коппелии» (музыка Делиба). Роскошная мастерская мага: свитки, зелья, метловища (и два переодетых шутами скрипача в разных углах сцены). Старый доктор Коппелиус – его со сдержанной живостью изображает Хедвиг, облаченная в долгополый сюртук и серый завитой парик, – готовится оживить выполненную в натуральный рост куклу. Эстер, окруженная куклами поменьше и манекенами (наполовину законченными или частично разобранными), косно восседает в кресле с прямой спинкой; вид у нее безукоризненный: пачка, все белое, расшитое блестками, трико, ярко-розовые туфельки; она якобы читает книгу (перевернутую вверх ногами – Коппелиус мимоходом придает ей правильное положение). Эстер незряче смотрит вниз.
И вот чародей начинает произносить заклинание, отрывисто маша руками, словно стараясь стряхнуть с них некую жидкость… Ничего не происходит. Он повторяет попытку, затем еще раз, и еще. Внезапно кукла вздрагивает и совсем уж внезапно вскакивает на ноги и отбрасывает книгу. Моргая, судорожно пожимая плечами, шумно и плоскостопо топая (и часто заваливаясь, точно доска, назад, в ожидающие ее объятия Хедвиг), Эстер ковыляет по сцене: истинное чудо нескоординированных движений, то нескладных, то роботовидных, – похоже, каждая ее конечность ненавидит все остальные. Движений комически, мучительно уродливых. Скрипки настаивают на чем-то, уговаривают ее, однако она, замерев ненадолго, продолжает куражиться.
Наверное, никто не смог бы сказать, как долго все это тянулось – в единицах несубъективного времени, – настолько яростным было покушение Эстер на наши чувства. Во всяком случае, казалось, что уже наступил и закончился январь. В конце концов Хедвиг, немного потыкав и потрепетав пальцами, просто-напросто сдалась и что-либо изображать перестала: подбоченилась и повернулась к своей наставнице, сидевшей в первом ряду, слегка наклонясь вперед. А Коппелия так и осталась спятившей заводной игрушкой.
Борис выдохнул:
– Ох, довольно…
Довольно. Этого было довольно. Заклинание все-таки подействовало, чары взяли верх, магия обратилась из черной в белую, гримаса апатии сменилась насильственной, но все же блаженной улыбкой, а кукла стала живой и свободной. При первом ее прыжке – не столько даже прыжке, сколько скольжении вверх – в самом его зените все сухожилия Эстер затрепетали, словно пытаясь, жаждая взлететь еще выше. Публика воодушевленно забормотала. А я спросил себя, почему новые движения Эстер, плавность которых ласкала взор, переносить мне, похоже, ничуть не легче.
Слева от меня раздался короткий, как выстрел, всхлип. Борис вскочил на ноги и устремился к выходу, согнувшись почти вдвое и прикрыв ладонью лицо.
* * *
Следующим утром, совсем еще ранним, мы с ним отправились в Краков на еле ползшем «штайре 220». Впереди нас, спасибо охранному отряду с его даром «организации», тащился грузовик, посыпая наш путь песком и солью. Ночь мы провели без сна.
Борис сказал:
– Только что понял. Она пародировала рабов. И охранников.
– Ты думаешь?
– То еле ходит, то марширует, еле ходит и опять марширует… А под конец, когда начался настоящий танец. Какое она бросила обвинение? Что выражала?
Я ответил не сразу:
– Свое право на свободу.
– Мм, и даже больше того. Свое право на жизнь. На любовь и на жизнь.
Едва мы вылезли из машины, Борис сказал:
– Голо, если дядя Мартин задержит тебя какой-нибудь херней, к твоему возвращению я уже отправлюсь на восток. Но я буду сражаться за двоих, брат. Придется.
– Это почему?
– Потому что, если мы потерпим поражение, – ответил он, – никто больше не будет считать тебя красавцем.
Я положил ладонь на затылок Бориса и притянул его к себе.
На состоявшемся после концерта приеме мы с Ханной, стоя в компании Мебиуса, Зюльца, Эйкелей, Улей и кое-кого еще, смогли обменяться двумя фразами.
Я сказал ей: «Мне придется съездить в Мюнхен, покопаться в архивах Коричневого дома»[65].
Она же сказала мне, поведя подбородком в сторону Пауля Долля (заметно окосевшего): «Er ist jetzt vollig verruckt».
Борис, который выглядел совершенно разбитым, сидел за столиком с графинчиком джина; рядом сидела Ильза, гладившая его по руке и улыбавшаяся ему. Стоявший на другом конце комнаты Долль вдруг развернулся на каблуках и направился к нам.
«Он уже полностью обезумел».
* * *
В город я попал к полуночи и, выйдя из Остбанхоф[66], почти ощупью направился по замерзшим, темным улицам (от людей остались лишь тени и звуки шагов) на Будапештштрассе, к отелю «Эдем».
2. Долль: Знай своего врага
Я понял!
…Решил задачку, догадался, постиг, распутал. Понял!
О, эта головоломка стоила мне многих, многих ночей скоординированных и хитроумных размышлений (я даже слышал, как покряхтываю от коварства) в моем «логове» – где, подкрепившись отборнейшим горючим, ваш покорный слуга, упертый штурмбаннфюрер, бросал вызов и колдовскому часу, и тем, что следовали за ним! Но вот, всего минуту назад, ко мне пришло озарение, и с первыми сияющими лучами утра меня словно окатила теплая волна.
Дитер Крюгер жив. И я этим доволен. Дитер Крюгер жив. Ханна снова у меня в руках. Дитер Крюгер жив.
Сегодня я позвоню и попрошу об услуге, об официальном подтверждении – человека, который, как говорят, является 3-м в Рейхе по объему власти. Чистая формальность, разумеется. Я знаю мою Ханну, знаю ее чувственность. Когда она читала в запертой ванной комнате то письмо, в груди у нее щемило вовсе не от мысли о Томсене. Нет, ей нравятся настоящие мужчины, потные, со щетиной на щеках, мужчины, которые и пукнуть могут, и подмышки моют не всякий день. Вроде Крюгера – и вроде меня. А не Томсена.
Все дело было в Крюгере. Я понял. Крюгер жив. И теперь я смогу вернуться к моему прежнему приемчику: к угрозе разделаться с ним.
«И когда рассеялся наконец едкий запах кордита, – записал я в моем блокноте, – четырнадцать мужчин, четырнадцать наших братьев, четырнадцать воинов-поэтов лежали распростертые в…»
– Ну что тебе нужно, Полетт? – спросил я. – Я сочиняю чрезвычайно важную речь. И кстати, для этого халатика ты слишком коротка и толста.
– Дело в Майнраде, папочка. Мама говорит, ты должен пойти и взглянуть на него. У бедненького какие-то сопли из носа текут.
– Ах. Майнрад.
Майнрад – пони гораздый на выдумки, можете мне поверить. Сначала чесотка, потом отравление шпанскими мушками. И каков же последний его кунштюк? Сап.