Костер рябины красной
Матерям и сестрам нашим, безвестным и беззаветным героиням тыла
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Федосеев рывком отворил дверь и быстро вошел в маленькую приемную начальника доменного цеха. Свирепо глянул на взметнувшуюся было секретаршу. Та, наткнувшись на этот взгляд, как-то даже опешила и ничего не сказала. Федосеев, как был в прожженной суконной робе, в войлочной, с обвисшими полями шляпе, в подшитых катанках с обрезанными голенищами, в брезентовых рукавицах, густо заляпанных жидкой светло-рыжей глиной, прошел в кабинет.
Севастьянов удивленно посмотрел на вошедшего. Брови начальника цеха медленно сдвинулись к переносице.
— Ты что, Лукьян Кузьмич, позвонить не мог или кого помоложе прислать?
— Некогда трезвонить, Арсений Иванович. До беды рукой подать. Когда порядок будет?
— Какая беда? О чем ты? Говори толком.
— Сколько раз тебе говорить, погубите людей и печь нарушите!
— Ты что, не выспался, что ли?
— У Фаины четвертую плавку запустили, а печь не продута. Фаина — баба, к тому же, на печи недавно. Думает, авось пронесет. Знаю я этот «авось». С домной шутки плохи.
— А ты сядь да расскажи толком, что к чему. Водичка вон в графине, выпей, передохни. Может, чего покрепче?..
Федосеев досадливо отмахнулся, сел на краешек стула. Рукавицы сунул под мышку.
Сразу стал слышнее заводской гул за стенами кабинета. С надсадой дышали доменные печи. Доносились тяжелые удары с листопрокатного, суматошно вскрикивал паровозик, отвозящий в отвалы шлак.
Успокоившись немного, Федосеев посмотрел в отечное лицо Севастьянова, отметил увеличившуюся седину на висках, ощутил чуть заметный запашок перегоревшего спирта… Скованность и напряжение во всем теле, как перед дракой, не проходили.
Севастьянов отвел глаза. Ему было жалко старика Федосеева. Почти за два года до войны Лукьяна Кузьмича проводили на пенсию. А теперь вот уже второй военный год он опять стоит на своем месте. Месте старшего горнового второй печи. Севастьянов не мог спокойно видеть черные провалы глаз, обнажившиеся височные кости Федосеева, какую-то неприятную зелень на покрытых серым пухом впалых щеках. Видимо, Федосеев плохо питался или что-то у него с желудком.
Но нельзя было сейчас давать себе воли размягчаться, а тем более, потакать старческим «страхам». И Севастьянов доверительно придвинулся к Федосееву, тихо сказал:
— Никто не знает и не докажет, полезна ли продувка печи после каждой плавки. Не разрушает ли она весь ход печи, не старит ли ее? А время сейчас такое, что медлить с выплавкой металла ни секунды нельзя. Война идет, Лукьян Кузьмич. Сам понимаешь… Да с нас головы снимут, если мы чугун не дадим.
— Ты что, за мальчишку меня считаешь! — Федосеев с размаху шлепнул рукавицами по краю толстого стекла, лежащего на столе, и замысловато выругался. Во все стороны полетели брызги от рукавиц. Несколько желтых пятнышек попало на лицо Севастьянова.
— Сейчас же давай приказ — после плавки продуть первую печь. Слышишь! Не то я сам ее остановлю, — бушевал старый доменщик. — Я не посмотрю, кто там, что скажет…
Севастьянов, побагровев, поднялся, брезгливо стирая с лица капельки жидкой глины.
— Что за хулиганство! Распоясался, как у себя дома…
— Да ведь и ты не у себя дома, хоть и начальник, — не переставал горячиться старик. — Вишь, у него одного забота о фронте. А другие как будто груши околачивают…
Дверь кабинета с треском распахнулась, ручка стукнула о стену. Держась за косяк, в дверях стоял нескладный, худой и высокий подросток.
— Там… там… — заикаясь, он глотал воздух, — на первой печи Фаину… чугуном сожгло!..
Федосеев сразу бросился к парню, схватил его за отвороты суконной робы.
— Да как же вы?.. Кольша-а! Ий-эх!.. — оттолкнув парня, Федосеев выбежал из кабинета.
Севастьянов пошарил зачем-то рукой по столу, потом рванул с вешалки кожаное пальто и, не попадая руками в рукава, побежал следом.
* * *
Заботы, большие и малые, каждый день сваливались на Фаину. Теперь она отвечала не только за себя. Надо было думать о всей смене, о всех, кто стоял рядом. А дела шли далеко не безупречно. Вызывала тревогу печь. Ее давно не ремонтировали. Часто не находилось времени для продувки. Дескать, в военное время можно поменьше заботиться об оборудовании, главное — поскорее и побольше выдать металла. К тому же часто не хватало ковшей для чугуна. Приходилось «перехватывать» летку, оставлять чугун в горне, пока не подвезут новый ковш.
Летку перекрывали вручную, «пушка», приспособленная для запечатывания летки, была маломощна. После «выстрела» приходилось идти врукопашную. В огнедышащее жерло лопатами бросали глину, железным стержнем уплотняли ее.
В ту роковую смену опять не хватило ковша. Пришлось «перехватывать» летку с кипящим в горне чугуном. Поначалу все как будто обошлось. После трамбовки обвалившихся кусков глины люди утирали пот, пили воду. Подручный — широкоплечий, но нескладный паренек Кольша — присел отдохнуть. Подошли рабочие с литейной канавы, закурили.
Пожалуй, никто не помнит, сколько прошло времени до того, когда пространство под фурмами зловеще засветилось.
— Летка!.. — крикнула Фаина и, схватив тяжелый стержень для трамбовки, бросилась к печи.
С шипением, разбрасывая фонтаны слепящих искр, вырвалась на свободу раскаленная добела струя.
— Глину! Скорее глину!.. — приготовившись к трамбовке, закричала Фаина. — Сухую, сухую давайте! — Только и успела крикнуть.
Но было поздно. Растерявшийся Кольша уже с маху шлепнул в горящий зев полный совок мокрой глины. Загремел взрыв. Упругий белый сноп брызг сбил Фаину с ног. Огненная тугая струя чугуна побежала по канаве, потом с треском и грохотом ринулась вниз, на железнодорожные пути.
Фаина вскочила на ноги. Вся одежда на ней горела.
— Летку!.. Летку перехватывайте!
Сорвав с себя суконную куртку, Кольша хлопал ею по Фаине, пытаясь сбить огонь. Фаина закричала от боли и побежала к большому железному баку с рыжей, отработанной водой. Неловко, боком повалилась в воду. Огонь зашипел и погас. Остро запахло паленой тканью.
Когда Фаину подняли из воды, она потеряла сознание.
Сбежались люди, помогли закрыть летку.
ГЛАВА ВТОРАЯ
В сказочно-белый марлевый шатер над желтоватой медицинской клеенкой попала Фаина из перевязочной. С нее сняли все, даже клочки одежды, прикипевшие к живому телу вместе с брызгами жидкого чугуна. Руки и ноги Фаины подвесили на широкие ленты к раме шатра.
К вечеру собрался консилиум, пришли лучшие врачи города. Был здесь и Василий Георгиевич. Увидев Фаину в сплошных пятнах ожогов, он ощутил физическую и душевную боль. Вместе с тем он почувствовал, как все его существо как бы отгораживается от той, которая лежала сейчас под проволочным каркасом, обтянутым марлей, освещенная, как музейная редкость, десятками электрических лампочек. Трудно было поверить, что то, что лежало сейчас перед ним, было крепкой, стройной женщиной, с гибким станом, с упругой походкой, с неистребимой энергией и радостью жизни в голубых, со стальным отливом глазах.
— Обожжено больше трети поверхности тела. Вы же знаете, уважаемые коллеги, что не так страшен сам ожог, как опасна ожоговая болезнь, интоксикация, самоотравление организма ядами отмирающих на живом теле тканей. Где-то это очень близко к трупному заражению, к самозаражению. Не исключен летальный исход…
Речь главного хирурга города Михаила Васильевича Дорогавцева была пересыпана латинскими словами.
В кабинете, куда перешли врачи из палаты, стояла непривычная строгая тишина, за окном — ночь.
— Нам предстоит сложная задача. Но эту женщину мы обязаны спасти, — продолжил старый хирург. До войны Михаил Васильевич ушел на пенсию, а теперь снова сутками не уходил из больницы. — Будем ждать кризиса. Если пациентка перенесет его… А надо, чтобы перенесла.