Литмир - Электронная Библиотека

Зацвёл орешник, распустилась медуница, заурчали первые квакуши. Куприяниха Песельница, на опушке за оврагом похороненная, в пятницу под вечер в деревеньке объявилась и запричитала: «Ой, не спится, не лежится, всё по милому грустится. Не развеять Ветрам Слепым мою тоску-кручину. А как несла я милому кувшин бисера. Подвернула о горбатый камень ноженьку. Раскатился бисер по сотне дорог у наших ворот. Раскатился бисер над всем городом на двенадцать сторон. Не собрать его царю, царице, серой утице, белой рыбице. Ой, чиклясы вы, балясы вы мои». Страдала с перебором Куприяниха возле колодца. Полночи ведром на всю округу громыхала. А под утро в тёмный лес сгинула. Шептались-судачили, что к проливным дождям это всё.

Прилетел зяблик, защебетал под окном «пить-пить». Вернулась с юга коноплянка, трясогузка-ледоломка объявилась, но по-прежнему не было вестей от Лохматого. Сами собой руки Лопушихины отрыли на дне сундука чёрный платок, молью вроде бы нигде не изъеденный. Отряхнула она его. Отпрянула. Носить пока не стала, ведь надеялась. На спинку стула до поры повесила. И впервые в жизни затаилась, побелела, аж притихла вся.

Выходили из нор барсуки, из пней трухлявых ежи выбирались, из куч еловых муравьи высыпались. Раскрывала почки черёмуха, цвела калина. Понедельник, божий ключник, пролетал без вестей. Вечером Кручинина в песчаную несытную землю тыкву сеяла. И над грядками в юбке застиранной, в безрукавке овечьей по-старушечьи, без стыда, корячилась. Уж полгода, как перестала она горевать, что отцвела. Крайнев огурцы посадил в среду утречком, в сторону Лопушихиного вагончика изредка с прищуром поглядывая. А потом полдня сидел он на крыльце, белого котёнка с рыжим ухом гладил, задумчиво папироской в небо пыхтел. Но не вышла Лопушиха огурцы сажать, перестала отрывать численник, провалялась неделю в постели: не было в руках её владеньица, не было в ногах хожденьица, не было в груди дыханьца, ни к чему не тянуло наотрез. На спине лежала, в потолок облупленный пялилась. Семьдесят семь разноцветных дум передумала. Розовых, чернявых и седых. Ни на что не нашла ответа. И тогда уж вышла из берегов окончательно, в дыму непроглядном заблудилась, стонала в кромешном забытьи. Каждый день объявлялась к ней Кручинина, дверью скрипнув, у постели садилась, молчаливо с ложки кислыми щами кормила, гречневую кашу пресную через силу глотать заставляла.

Зацвели незабудки, заликовали жаворонки. Небо прохудилось, забренчал повсюду резвый дождичек, а за ним раскатился над лесом, над опушками, над далёкой просекой первый буйный гром. Шаркал впотьмах похмуревший Нехотка по вагончику, раскатисто кашлял на кухоньке и нестираное бельишко недовольно топтал.

А как в этот год благоухала черёмуха! Теплынью с просеки тянуло. Объявлялась утренняя заря Марфа в розовых шелках. Проплывала вечерняя заря Марьяна в голубом сатине. Развернулся дубовый лист в заячье ушко. Ночи стояли топлёные, огуречный год предвещая. Только вот безымянный игоша, годовалый младенчик Кручининой, под двуствольной яблоней похороненный, в солнечный полдень среди корней отогрелся и давай от щекотки смеяться. На всю округу поросёночком резвым повизгивал. Говорили, значит, урожай грибов этой осенью будет.

Суховей Здоровяка в деревеньку наведался, отворёнными фортками постукивал, вывешенные на заборах половики трепал. Как-то вдруг из пятки Лопушихиной выползла чернявая лягушка-проклятьице. И за холодильник ускакала. Значит, что-то теперь да наладится. Видно, порча всё же была. А кто учинил её, пойди угадай. Раззадорившись, духом воспрянув, разбираться под крыльцом Лопушиха затеяла. Шумно мусор всякий, бутылки порожние, ржавые банки консервные, спутанные мотки проволоки в здоровенный мешок сгребла, чтобы после в овраг снести. Нежданно-негаданно под крыльцом трухлявым, в ямке, проливными дождями проплаканной, почернелое своё понукальце нашла. В кулачок зажала, на кухоньке заперлась от пытливых глаз. Водочки две полные стопки залпом выпила, в фартук безутешно расплакалась и решила покуда об этом от людей смолчать. А на следующий день, в пятницу, восемь белых коз под окном вагончика пробежались. Но курица петухом не кричала ни разу – вот тебе и Дайбог.

Распушилась трава, обогрелась земля-именинница, предвещая урожай богатый, ведренный. Охая, на судьбу жалуясь, бабкиной шалью поясницу обмотав, высадила Кручинина картошки пять концов. А на следующий день Крайнев высадил синеглазки своей семь большущих гряд. Тармура-старуха на трухлявой лавочке сидела, на белёсом солнышке жмурилась и, приставив костлявую ладонь к бровям, неотрывно следила за кромкой леса, Ветра Лесного ожидая. А сажать ничего не думала. Только снова взошёл возле её погребка чеснок-заморышек, одичалый лук с горчинкой стрелами зелёными в небо нацелился.

Пошушукавшись, вздумали Крайнев с Кручининой учредить на огороде Лопушихином вдовий день. Рано утречком, не спросившись, объявились к ней с граблями, с лопатами. И давай листву прошлогоднюю на её огороде в кучу сгребать, мусор всякий в другую складывать, землю каменистую, спящую тормошить, будить, под грядки вскапывать. Будто руки хозяйкины отнялись-опустились, вроде как вдова она окончательно.

Выбежала Лопушиха нечёсаная, расшумелась, раскричалась, аж охрипла. Вилы из сарайчика выхватила, пошла пырять наугад. И помощничков-накликателей с грядок своих некопаных прогнала. Ну, тогда решили соседи проучить грубиянку, не на шутку хором разобиделись, разговаривать с ней перестали. Одна старуха Тармура и здоровалась. Помощь по огороду предлагала, как обычно: хоть за кружку крупы перловой, хоть за старый тулуп. Но потом Ветер Лесной с гулянки воротился, три ночи подряд повсюду буянил. А старуха Тармура, забоявшись, убежала от него подальше в лес.

Свил гнездо на кривой сосне дрозд-деряба, незаметно подступало время щей щавелевых с первой робкой кислинкой. Расползался по округе, дребезжал в закатных лучах сытный запах тушёнки и наваристый, вкусный пар. Пролетала над опушками стая перелётных серых уточек. В пятый раз по грязи, по чащобе в райцентр пешком наведавшись, получила Лопушиха на почте от Лохматого письмо запоздалое. Поначалу даже не поверила. В первый миг не совсем поняла. Оглядела конверт придирчиво. Ничего не нашла подозрительного: три неброские синие марки с Царь-пушкой, штамп почтовый, индекс получателя, адреса «Куда», «Откуда», как положено. Только почерк больно опрометчивый. Буквы слишком дерзко расшвыривал. Раскидал-разбросал цифры индекса. По нетрезвости, что ли? Или от тусклого света? Или, может, подгоняли – спешил? Взвыть хотелось, но сдержалась и не всхлипнула. На крик кричать хотелось, да стыдно, совестно от людей. Драгоценный конверт за пазуху упрятала. Как дошла до дома – и не упомнить. Объявилась в деревеньку по колено в грязи, растрёпанная. В рваной юбке, с исцарапанной в кровь щекой. Нос утёрла уголком фартука. Тесаком для резки сала конверт вспорола. Пальцами одеревенелыми листик в клеточку достала. Со слезами пять раз то письмо перечла:

«Эх, отшумело лихолетье, разбросало междометья, нынче в самом разгаре великий московский жор. Лихо рвётся еда в поле зрения. И спасенья от неё не найти. Куда ни гляну, всюду мечутся пельмени да дыни, сухарики, калачи, пирожки из печи на глаза бросаются, баламутят. Как тут кинешься наутёк – из витрин, из ларьков, с неизвестных лотков, из подвалов глухих, из тугих кладовых на рожон прут блины да мочёные яблоки, устрицы бесстыжие, срамные сосиски в тесте. Слойки с ветчиной, пироги с курагой в душу влезть хотят, ароматами рассудок окрыляют.

Нет надежды спастись телевизором: что ни час – пристаёт с майонезами. Улыбается из экрана молодая да чужая. Накрошила в чугун всякой зелени, редиски и огурца, перед носом тот чугун пронесла и ушла куда-то в синие двери, даже для приличия откушать не предложив. Йогурты в пасть суют, а лизнуть не дают. Маргаринами дразнят. Фрикадельки в большую кастрюлю сыплют: дым идёт, пар валит. И снова не угостили. По другой программе масло в тагане кипит, во все стороны квохчет. Капля в глаз летела, да не задела. Чебуреки румяные жарят, а лопаточка деревянная ловко их перевёртывает на другой бок. Не успел моргнуть, мимо рта на сковородку полетели кубики красного перца, колечки лука, морковные стружки, картофельные кружки. Неизвестные уму, не опознанные на зубок овощи вереницею в воздухе кружатся, в тагане тихонько о своём шипят. Им вослед под весёлую песенку с потолка в озерцо щей, сверкающее янтарями мясного навара, сыплется укроп. Котлы кипят чугунные, точат ножи булатные, пританцовывает да поблёскивает острая сабелька, рубит на круглой доске мясо для пельменей. Целая тарелка макарон с сыром перед глазами пляшет, каплями кетчупа плачет, умоляет, упрашивает, а притронуться не даёт. Потрескивает на природе костерок, изо всех сил рвётся на глаза шампур, телятиной унизанный, шипит и рыдает мясо уксусом да вином. Кажется, только руку протяни, марширует перед носом медовое мороженое, водят хороводы клубники, катается колесом чужой каравай. Льётся с неба пиво тёмное, по усам течёт, в рот не попадая. Уж покрылся экран жирной плёночкой, уж запахло вокруг сладкой водочкой, в довершение ко всему блинами с икрой откуда-то засквозило. Сократилось к еде расстояние, ноги задрожали, руки отяжелели, покачнулся белый свет вокруг, замутился свежий воздух, быль с небылью перемешались так крепко, как те овощи с майонезом: не отличишь на вкус и на цвет, где небыль, а где – быль. Вот уж корочка лука, в масле озолотившись, к щеке прицепилась. Откуда она взялась, скажи на милость? Оттуда же по всей округе расползается пар помидоров поджаренных, тушёной морковки и злого, хрустящего чеснока. Пропитались окрестности запахом чужих щей. Но сила воли не перевелась в человеке: стоит тело ровно, словно дерево, не шатается, никуда не бросается, только глаза бесстыжие в телевизор глядят. А телевизор и рад: жёлтым мигает, сиреневым слепит, намекает, что это всё баловство для разминки, настоящее испытание впереди.

53
{"b":"552965","o":1}