Вранцов уже понял, что слегка сглупил с этой рукописью. Казалось бы, давно служит, собаку съел, а допустил такую оплошность. Нотки увлечения, проскользнувшие у него, насторожили Твердунова. Нужно было сухо, по–деловому доложить, не выказывая своего отношения к рукописи, — проще было бы потом во всех редакционных передрягах ее отстоять. Он бы так и сделал, будь у него в самом деле какой–то личный интерес. Но рукопись сама по себе увлекла, захватила его — это как раз и подвело.
Подумав, главный предложил отдать на рецензию Пукелову. Вранцов слегка поморщился, но ничего, разумеется, не сказал. Пукелов был старик ограниченный и злой. Никто не считал его настоящим ученым но, пользуясь допотопным своим лауреатством 3‑й степени и старыми связями в руководящих сферах, он крепко засел в редсовете и нагадить еще мог. За древностию лет старик терпеть не мог новых веяний и беспощадно резал все, что не опиралось на установки тридцатилетней давности. Так и говорили в издательстве: отдать под топор Пукелову. Не ясно было, имел ли Твердунов что–то конкретно против Везенина или же просто решил, как это часто делалось, подстраховаться для начала отрицательной рецензией, но пришлось именно Пукелову рукопись послать.
Все это было еще поправимо: в конце концов можно и второму рецензенту дать, редакционное заключение написать положительное, но осталась все–таки досада на себя за то, что выступил так неловко, расхвалил раньше времени, а рукопись пошла «под топор». Вторым рецензентом директор выбрал Ямщикова, член–корра, который присылаемые ему рукописи зачастую вообще не читал, так что на скорое решение вопроса надеяться не приходилось.
К тому времени, когда Коля позвонил, первое впечатление улеглось уже, отстоялось, и Вранцов поговорил с ним о рукописи сдержанно.
Не сказал даже, что прочел, а сообщил просто, что все нормально, рукопись обычным порядком ушла на рецензию — и пусть звякнет ему месяца через два, а лучше через три («сам знаешь, такие дела быстро не делаются») — и тогда положение прояснится.
Пукелов написал разгромную рецензию. Ему не нравилось все: и сама тема, и методика, и стиль, и библиография — решительно все.
Кроме того, он объявил работу Везенина «методологически неверной» и «идеологически вредной», без чего этот милый старичок обходиться просто не умел. Все это можно было предвидеть. Но неожиданным оказалось другое. Второй рецензент, Ямщиков, который присылаемые ему рукописи бывало по году не читал, откликнулся на этот раз быстро — и прямо в издательство прислал свой отзыв, в котором энергично работу Везенина расхвалил. Он удивлялся, что ничего не слышал о Везенине раньше, писал, что рукопись замечательная и издавать ее надо как можно быстрее, что его просто порадовала глубиной и смелостью работа молодого коллеги, и тем более, что давно уже беспокоит робость и неуверенность нынешних молодых. Отзыв профессора польстил Вранцову — тем, что во многом совпадал с его собственным мнением, а Ямщиков в научном мире величина. Он со своей стороны хоть сейчас готов был написать положительный «редзак», но Твердунов сказал, что с этим успеется. В общем–то всегда так — «редзак» писался, когда рукопись фактически уже вошла в план, когда судьба ее решена на всех уровнях, а то мало ли что. Но в целом для Везенина все складывалось неплохо, и оставалось только ждать.
Везенин оказался на редкость спокойным автором. Другие, в особенности если знакомы с редактором, часто звонят, надоедают, а то и заискивают, не надо ли чего, не могут ли быть полезны. А этот принес рукопись — и все, и до тех пор, пока сам Вранцов не позвонил ему, ждал терпеливо. Весной, когда положение с везенинской рукописью прояснилось и появилась возможность хотя бы предварительно ее в план редподготовки включить, Вранцов сам позвонил ему и пригласил зайти. Не для того, чтобы сообщить об этом (такие вещи старались не сообщать автору как можно дольше), а просто узнать, как дела у него, чем дышит.
О рукописи сказал ему осторожно, что ее читали в отделе, что мнения разделились (есть положительный отзыв и есть отрицательный), но сам он еще не читал (страшно занят, скопилось много работы) но заглянул, полистал некоторые страницы — показалось интересно, что же касается Ямщикова, то он не член редсовета, и потому в данном конкретном случае его отзыв не так уж много значит, хотя, конечно, принят во внимание. Обычно автор и сам окольными путями разузнавал многое — в расчете на это Вранцов и говорил. Но Коля, как показалось, не был достаточно информирован и от слов его помрачнел. Похоже, он ждал от этой встречи конкретного результата — может, настроился уже и договор подписать, и был разочарован, узнав, что до этого еще далеко.
Дела его были плохи — нигде так и не устроился, ни с кем нужных связей не завязал, но держался независимо–гордо и, похоже, от скромности не страдал. За годы редакторской работы Вранцов привык, чтобы автор мучился, сомневался относительно своей рукописи, сознавал свою зависимость, роль редактора понимал. А Коля был настроен не так. Будто он свое дело сделал и ждет теперь, когда Вранцов сделает свое. Другие сами набивались на дружбу, старались дружеский тон установить, а Везенин, с тех пор как принес рукопись, сделался даже как–то холоднее. Сидел в редакции, как истукан, и разговаривал суховато. Вроде бы все правильно, корректные, деловые отношения, но выглядело так, будто Вранцов для него всего лишь какой–то исполнитель, просто винтик в редакционной машине. В общем, не получился у них тогда разговор.
Правда, когда уже летом Везенин опять позвонил, разговор был дружеский и довольно долгий. Коля сказал, что занялся вплотную социометрией, пишет книжку по теории малых групп. Страшно интересная тема, но не хватает информации — доступа нет. Вранцов сообщил на этот раз, что будет рассматриваться вопрос о включении рукописи в план редподготовки, но из осторожности и на этот раз сказал, что рукопись сам еще не читал — страшно занят и все такое прочее. «Но ты не волнуйся, старик. План верстается лишь в конце года, так что успею прочесть».
Несмотря на то, что Вранцов его обнадежил, тон у Коли был невеселый. «Слушай, а нельзя ли ускорить рассмотрение рукописи, — сказал он. — Время уходит. А время — это капитал работника умственного труда. Если рукопись в целом одобрена, нельзя ли какой–то аванс получить? Это для меня сейчас было бы спасением… Я ведь несколько лет все силы в нее вкладывал, от всех побочных заработков отказался — вот и дошел до ручки. Буквально детей кормить нечем…» «Ну, ты даешь, старик!.. — поразился его наивности Вранцов. — Да разве я авансами распоряжаюсь, договора заключаю?.. Если все будет в порядке и в план попадешь, я, конечно, напишу заявку. Но это в лучшем случае через год.» — «Ну да, — упавшим голосом сказал Везении. — Пока травка подрастет, бычок с голоду помрет. Ну ладно, старик, извини, что от дела оторвал…»
Вранцов и сочувствовал ему и какое–то глухое раздражение тогда ощутил. «Чего жаловаться теперь! — думал он. — Все это можно было заранее предвидеть. Нельзя же так, имея семью, жить одним днем, без службы, без верного дохода, без копейки на черный день… Он, значит, будет творить, книжку за книжкой писать, а я о его пропитании должен заботиться… Пишем книги, озабоченные благом всего человечества, а о своем собственном благе элементарно подумать не можем! А теперь жалуется…» И хотя Везенин не очень–то жаловался, все равно это его поведение раздражало, словно, проявляя беспечность, тот рассчитывал на него, на Вранцова, как будто он (своих забот мало) должен его из безденежья вызволять. «На договор он надеялся, на аванс!.. Замечательная наивность! Ты что, академик, светило?.. Если книга вообще выйдет когда–нибудь — и то будет чудо. Другие дышать боятся, не то что про договор…»
Но везло Везенину. Ждать бы ему еще долго, но к осени осталась свободной одна из резервных позиций в плане, и появился реальный шанс его книгу включить. Вранцов собирался уже написать положительный «редзак» и готовить рукопись к сдаче, когда главный вызвал его и, спросив между прочим о везенинской рукописи, дал понять, что редакционное заключение должно быть отрицательным, что тема не магистральная, и рукопись надо вернуть автору, в план издания она не попадет. Вместо нее пойдет рукопись Пукелова, серая муть, от которой три года пытались отделаться, но ничего не вышло — номенклатурные связи автора оказались сильнее.