несмотря на «гнусное время». Тоже удобно. Так что жизнь хоть и смердела, как изрядно перепревший навоз, но более или менее уютно в ней всегда можно было устроиться. Надо лишь к вони привыкнуть, притерпеться. И устраивались, находили уютные ниши. «Ищите и обрящете!» И он не отставал от других: устраивался, шустрил, находил…
«Ну что, Вранцов, так или не так?.. Ты ведь зачем к Твердунову подался? Надеялся в науку за его спиной проскочить. Не с главного входа, где безнадежно застряли многие, а с другого, с черного, где ловко прошмыгивает кто похитрей. Ты ведь как рассчитывал? Послужим твердуновым, смирим гордыню, а там, глядишь, с их убогим–то заочным образованием, обскачем, сами же их спихнем…»
Но время шло, а не тут–то было. Твердуновы крепко сидели и не собирались уходить. А вы, умные и шустрые, так и оставались при них мальчиками на побегушках. Уж лысеть начали, а перспектив никаких. К сорока как–то стало тяготить, иной раз заедало очень. Особенно когда твердуновская книжка вышла, им, Вранцовым, написанная. Думал, теперь карьера пойдет, да и в самих отношениях с шефом изменится что–то: соавторы как–никак. Однако ничего не изменилось в его гнусном холопьем положении. А когда попробовал взять иной, более уверенный тон, его твердо поставили на место.
Даже не ожидал, что все это так может заесть. Целую неделю по ночам не спал, смолил на кухне сигарету за сигаретой. Ну, плюнь, казалось бы — ведь реальный навар (место завотделом и Венеция) есть. На фиг тебе уважение «барина», если сам его не уважаешь?
Но нет, будто заноза какая застряла — ныло и саднило что–то в душе. «Старею, что ли?» — думал тогда. Гордился прежде своей расчетливой трезвостью, из–за подобной фигни не переживал. А тут распсиховался так, что неделю успокоиться не мог.
Он–то думал, его ценят, с ним считаются, а в нем видели только холопа, с ним и не думали считаться ни в чем. Вот не хотел ведь Везенину отрицательный редзак писать, а пришлось. И пукеловскую муру одобрил. Мало того, не сумел даже лицо свое сохранить. Уж ладно там, по службе, по обязанности — так нет же, знал, что получит свои тридцать сребреников. Намекнул шеф и на поездку в Венецию, и на место зава. Вроде бы без всякой связи намекнул. А связь была, был тонкий расчет. Подчинись он просто приказу начальства, он и сам стал бы своего рода жертвой насилия вместе с Везениным. А так присоединился все–таки к «насильникам», да еще в роли этакого цепного пса, которому обещана кость за верную службу… Но пес не проявлял должного усердия, не совсем надежным себя показал. И «хозяин» это заметил. Распознал, что втайне злится «холоп», копит претензии к нему. Потому и Могильного стал продвигать. Так что предательство к тому же оказалось еще и бесполезным…
Тогда же, на кухне, и осознал, что ведь шутки шутками, а целых пятнадцать лет минуло, как пришел к Твердунову, а если прямо говорить, его клевретом стал. Сам шеф в ту пору ненамного и старше был его теперешнего. И вот Твердунов состарился уже, а по–прежнему на коне. Он же, Вранцов, возмужал, заматерел с тех пор, а все у него мальчик на побегушках. Отношения сохранились прежние: зрелого мужа и юнца, маститого ученого и неофита, хозяина и работника, мастера и подмастерья. Хотя это уже вопрос: кто мастер, а кто просто функционер, кто способен даже из твердуновской муры сделать книгу, а кто только и может, что фамилию свою на ней поставить и, пользуясь служебным, положением, издать.
Казалось, что Твердунов не знал его настоящей цены, обида брала. А Твердунов знал. Уж чего–чего, а оценивать людей этот деятель умел. Знал, что книжку никто лучше Вранцова не сделает, потому и подрядил его. Но в делишках своих не доверял, к себе не приближал. Здесь он больше на Яшу полагался. Яша плут, но зато надежный «холоп». Какой он есть, таким навсегда и останется. Можно поручиться — стабильный кадр. А Вранцов? Нет-с, не надежен Вранцов, не вполне законченный тип. И ведь прав оказался, как в воду глядел, Яша по–прежнему служит под рукой, а Вранцов–то наш где? Тю–тю Вранцов!.. Испарился!.. Вон к каким метаморфозам склонен был!.. Так что прав был товарищ Твердунов, как всегда, прав…
«Тебе бы у Яши поучиться, а ты Яшины методы презирал. Мол, Яша — примитив, Твердунов на такую удочку не клюнет. А Яша верно рассчитал. Еще когда дубленку из Болгарии шефу привез, объясняя, что, мол, ошибся — носит 48‑й, а купил, не глядя, 52‑й. Грубо, примитивно, наивно донельзя. А тот знал, что делал, и в точку попал. Он же тебя побил по всем статьям, Вранцов. Цель у вас была одна, но Яша раз–раз — и в дамках. А ты все выгадывал, мудрил, все старался и невинность соблюсти и капитал приобрести, ворона!»
«Человек есть не то, что он есть, а то, что он делает». Теперь ты понял смысл этой фразы? Теперь дошло?.. Так–то, старичок! Социолог, а не понимал. А ты думал, сознание тебе навечно дано, облик человеческий навеки дан? Бытие определяет сознание. И не, только его. Стало быть, скурвился раз, скурвился два — поди посмотри на себя в зеркало… Ты полагал, что важно одно, а главным–то оказалось другое. Ах, каким важным казалось, кандидат ты или доктор, начальник или подчиненный! И как неважно это перед лицом другого: ворона ты или человек! Как мало казалось прежде быть просто человеком, всего лишь человеком. И как ясно стало, что быть человеком — это благо само по себе. Такое благо, к которому уж мало что можно прибавить, но от которого много что можно отнять… Отчего же раньше этим благом не дорожил? Зачем продавал за чечевичную похлебку? Боялся отстать, умалиться, выглядеть хуже других? Ну, и хорошо сейчас выглядишь? Очень красиво? Слетай к зеркалу — погляди!..»
Ох и славно же он встречал Новый год! Ни капли не выпил, а в голове шумело… И костюм карнавальный на славу себе подобрал. Жаль, не снимается вот костюмчик — прирос. Ну да ничего, зато практичный, немаркий, до конца дней менять не надо, не сносится хоть сто лет…
«И статус свой повысил, — сидя высоко на крыше, желчно думал он. — Выше всех залетел! Достойное место занимаете вы теперь, товарищ Вранцов, экс–редактор, экс–социолог, экс–человек, бывший представитель «гомо сапиенс», пониженный до вульгарного воронья! С Новым годом вас! С новым счастьем!..»
XIX
По воскресеньям, спровадив своего отставника на рыбалку, Эльвира Прокофьевна обычно наведывалась к дочери. Если погода стояла хорошая, они вместе с Борькой отправлялись гулять. Перелетая в стороне с ветки на ветку, Вранцов иной раз сопровождал их в этих прогулках, но приближаться не рисковал. Иногда слышал обрывки их разговора, но за уличным шумом ничего существенного не мог уловить. Он уже отчаялся что–либо узнать таким способом, когда однажды, выйдя из дома, они направились не по улице, как обычно, а в сторону Филевского парка, где по–воскресному много было гуляющих.
Зима нынешняя оказалась суровой. Стужа, метели — этого Вранцов натерпелся на своем чердаке. Но был уже конец февраля, и день выдался яркий, солнечный, когда воздух легок и свеж, а солнце не только заставляет искриться сугробы и снежные шубы на елках, но и ласково, едва ощутимо пригревает землю. Погода, особенно приятная в воскресенье, когда поздно вставшие и хорошо выспавшиеся москвичи целыми семьями высыпают на улицу, а самые энергичные, спортивные устремляются с лыжами в лес. Хотелось куда–нибудь на природу, на свежий воздух, подальше от городского шума, и прогулка в парк была очень кстати.
Борька, как всегда, плелся сзади, делая снежки и швыряясь ими куда попало, а Вика с матерью впереди разговаривали между собой. Хотелось послушать, о чем они говорят, но из осторожности Вранцов держался на почтительном расстоянии, так что в разноголосом уличном шуме и реве машин ни единого слова не уловил. Но когда вошли в тихие заснеженные аллеи парка, он рискнул все же, прячась на деревьях, что росли вдоль дорожки, хотя бы урывками послушать их разговор и посмотреть на жену вблизи.
Вика была невесела, выглядела утомленной, но накрашена даже тщательней, чем прежде, и одета нарядней, чем всегда. На ней было прежнее меховое полупальто, но новая шляпка с низкой тульей и брючки, заправленные в короткие сапожки, придавали ей модный и даже какой–то кокетливый вид. Для своих лет она еще очень неплохо смотрелась и, осознав это, Вранцов ощутил вдруг тревожное сосущее чувство в груди. Ему и жаль было Вику — понимал ведь, что несладко ей в теперешней ситуации, — но тут же и ревнивая мысль копошилась: «А для кого это она так наряжается? Глаза подвела и даже румяна положить не забыла…»