Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Они неслись, заполняя собой полнеба, высоко над городом, над ущельями улиц его, неслись неистово, безоглядно, неведомо куда и зачем. Властная сила, увлекавшая их, была уже страстью, экстазом! Все небо без остатка было отдано им — их одержимости, их тысячекрылому лету, их тысячегорлому крику. Крик этот, лёт этот распаляли их — ничто не могло удержать, помешать им. Безумная жажда лёта и крика переполняла, сводила с ума!..

Так неслись они неистово, видя только себя, слыша только себя, неслись над городом несметной ордой, когда ударила вдруг снизу вся несказанная красота Кремля — златоглавое, белокаменное его великолепье. Он открылся внезапно, точно занавес развели, и увиделся разом, всем строем своим и убором. Темным пурпуром башен и зубчатых стен, бело–желтым декором дворцов, теремов, золотым многоглавьем соборов; крестами и звездами в выси над ним, черепицею кровель, пролетами звонниц. И этим взметнувшимся в небо столпом, белокаменная граненая мощь которого несла сияющий купол, сияющий под тучами даже и в пасмурный день…

И здесь, точно наткнувшись на этот гигантский столп, вся огромная стая остановила свой лёт, распалась, рассыпалась черной метелью.

И вновь начала заверченные смерчем кружения, беспорядочные взлеты и падения, тысячекрылую воздушную карусель над гроздьями куполов и чешуйчатой черепицей башен, рубиновые звезды которых, не далекие, как с земли, а огромные, распластанные в воздухе, проносились совсем рядом. И жутко было видеть Кремль таким и отсюда, почти касаясь крылом его недоступных высей, паря над острыми пирамидами башен, пролетая гулкими, словно пещеры, пролетами звонниц, где в тысячепудовой недвижности спали древние колокола.

И взяв еще круче, взмывая в последнем судорожном порыве вместе с самыми сильными ввысь, он сравнялся по высоте и увидел вдруг совсем близко золотой, огромный, как холм, безмерный купол Ивана Великого с сияющим ажурным крестом, словно горящее дерево, на вершине его. В восторге и ужасе прянул в сторону, во не смог улететь, а кружил и кружил. В гуще стаи кружил над этим куполом, отражавшим выпуклой позолотой темные промельки мятущихся вкруг него птиц. Летал и кружил, и кружил, как привязанный, в исступлении, ужасе не помня себя. Так кружили они галдящим хороводом черных птиц, черной метелью кричащих ворон, кружили неистово, но уже растерянно в небе над вечным городом, белокаменной булавой Ивана Великого, дотянувшегося сюда до них — кружили и кричали до тех пор, пока так же внезапно, как и возникла, не распалась, не разлетелась вся стая в стороны, рассыпаясь, умаляясь в полете, истаяв в пространстве в конце концов…

Придя в себя, Вранцов сразу же резко взял в сторону и скрылся в ветвях какого–то дерева в глухом заснеженном парке, в самом дальнем глухом углу. Сидя на ветке с разинутым клювом, еще вздрагивая от пережитого возбуждения, с трудом подавляя в горле желание каркать, он испытывал сильнейший стыд и отчаянье. Что случилось? Почему, потеряв весь свой ум, обеспамятев, он сорвался незнамо куда с каким–то диким вороньем, летал и кружил в одной стае с ними, в бессмысленном экстазе подняв жуткий ор?.. Куда делось человеческое в нем? Где было его сознание? Уж не началась ли еще одна, последняя стадия превращения, когда и ум, и сознание, и сам взгляд на мир станут птичьими, и животные инстинкты целиком завладеют им?..

Бывало, он и сам роптал в горькой досаде: на что в этих перьях разум ему? Пусть тогда и сознанье воронье — хоть меньше бы мучился. А теперь понял, как важна для него эта часть его прежнего существа, как дорог ему его человеческий разум. И пускай из–за этого мучился и страдал, ни за что не согласился бы заменить его птичьим.

Впоследствии, опасливо наблюдая за собой в этом плане, он пришел к выводу, что, хотя мыслит и переживает, как человек, как прежний Вранцов, есть в нем что–то и от вороны. И чем дальше вел образ жизни пернатого, тем больше замечал это за собой. Оно никогда больше не захватывало его сознание целиком, но словно бы присутствовало в нем, как бы просвечивало сквозь человеческое. И что странно, это птичье, это животное, не казалось таким уж чуждым сознанию, абсолютно неведомым ему. Даже и в прежней жизни (теперь он ясно понимал) под слоем человеческого, цивилизованного, в нем таилось немало такого, что очень сходно с теперешним состоянием, родственно ему. Просто в те времена не задумывался об этом, не замечал.

Феномен этот, обнаруженный у себя, поразил, заставил задуматься его. Ведь прежде казалось, что человеческое неколебимо в нем, заложено изначально, что оно заполняет все его существо, полностью покрывает его «я», что оно навечно предоставлено ему и до последнего вздоха останется при нем. И вот теперь обнаружилось, что это не так, что даже и прежде, задолго до метаморфозы, в нем было много такого, что человеческим не назовешь, что и оно имело свои права над ним, права, которые теперь так расширились.

Даром ничто не дается, это он и раньше понимал: ни сила, ни здоровье, ни выносливость. Даже интеллект нужно развивать, тренировать, чтобы не закоснел, не пришел в упадок. Но что сама человеческая суть не навеки дана, что и она нуждается в заботе, зависит от того, какой ты образ жизни ведешь, что и она способна деградировать в небрежении — этого он и представить себе не мог.

Предощущал, конечно, чуял что–то и раньше. Недаром не стал есть отбросы тогда, в первый свой день — сообразил же, что роковой может стать для него эта трапеза. Догадывался смутно, но по–настоящему об этом не задумывался никогда. Удобней было считать, что человеческое всегда при нем, что этого добра у него навалом, что можно гноить и швырять его без счета — и не убудет от него. Оказалось — убывает…

«Ах, если бы раньше знать! — горько думал он сейчас. — Знать бы раньше! Если бы знать!..» Но что было толку сокрушаться теперь, что он мог в своем нынешнем положении сделать? Чем восполнить дефицит человеческого? И есть ли к этому путь, и каков он?.. Неужто старый миллионнолетний путь эволюции от начала до конца пройти предстоит? Или есть какой–то другой, покороче?.. Ведь сохранил же он разум свой, самую суть свою — значит, деградировал все–таки не до конца. Значит, не весь этот путь ему надо пройти, а только часть, только некий отрезок… Надежда шевельнулась было в душе, но едким сарказмом он отрезвил себя: «Ну да, конечно! Имеешь право на скидку. Разумной вороне на пути эволюции скостят пару миллиончиков лет…»

Часть вторая

XV

Когда, оставшись после летучки в кабинете главного, Вранцов докладывал ему о везенинской рукописи, то не сумел сдержать ноток увлечения. Назвал ее очень интересной, даже обронил, что знает автора еще со студенческих времен. Твердунов молчал, сидя глыбой за своим столом, и только постукивал карандашиком, сведя густые брови, словно припоминал что–то. А первое, что спросил потом: «Это чей парень? Не из команды Лужанского?» — демонстрируя свою безошибочную память, в которой умещались неисчислимые сведения: кто где и кто с кем. Пришлось пояснить вкратце, что вместе занимались когда–то в семинаре Лужанского, что Коля одно время считался учеником его, но потом уехал в Новосибирск и защитился уже там. Что Везенин сейчас где–то сторожем работает, об этом он, конечно, умолчал. «Интересная рукопись, говорите?:» — переспросил Твердунов и опять задумался. И было ясно, о чем. Соображал, чего Вранцов хочет с этой рукописью, зачем ему все это нужно и в каких они отношениях с автором. Получалось, что в глазах главного Коля стал как бы его, вранцовским, протеже, уже выходило, что он своего «пробивает», будто лично ему это нужно. И хотя обычно это все принималось в порядке вещей, была досада на себя, что так неудачно выступил, и невозможно теперь объяснить, доказать обратное. «Пятнадцать лет не виделись, — добавил он. — Давно уже не контачили. И вот принес рукопись…» Но и это прозвучало неубедительно, ни чего не прояснив. Твердунов коротко взглянул на него, и было понятно, что последняя фраза не достигла цели, а скорее, наоборот. «Я и не думал, что ты ему из дружеских чувств будешь помогать, — как бы сказал на это главный. — Не такой же ты дурак. Хотелось бы знать, какой для тебя здесь реальный интерес».

32
{"b":"552062","o":1}