Все были правы. Никто не хотел признать себя виновным. Нельзя было найти ни одного нормального человека в странах, расположенных между Бискайским заливом и Великим океаном.
Когда я возвращался в Россию, мне довелось быть свидетелем самоубийства целого материка.
Императрица Мария Федоровна, Ксения и я проводили лето 1914 года в Лондоне. Императрица жила в Мальборо-Хаузе со своей сестрой, вдовствующей королевой Александрой. Слухи о войне показались нам всем невероятными, и надо мной начали шутить и смеяться, когда я заторопился назад в Россию. Они не хотели сесть со мною в Ориент-Экспресс. Они уверяли меня, что «никакой войны не будет». Я уехал из Парижа один 26 июля и телеграфировал командующему Черноморским флотом, прося выслать за мною в Констанцу военное судно.
По дороге, чрез Австро-Венгрию, я видел на вокзалах толпы мобилизованных и, по требованию поездной прислуги, должен был опустить в своем купе шторы. Когда мы подходили к Вене, возникли сомнения, пропустят ли далее Ориент-Экспресс. После долгих ожиданий и переговоров нас решили пропустить до румынской границы. Оттуда мне пришлось идти пешком несколько километров, чтобы сесть в поезд, который предоставило мне румынское правительство. Приближаясь к Констанце, я увидел издали мачты моего бывшего флагманского судна «Алмаз».
— Мы тотчас же снимаемся с якоря. Нельзя терять ни одной минуты, — сказал я командиру, и через восемь часов мы подходили к берегам Крыма.
В Севастополе я узнал об официальном объявлении мобилизации армии и флота. На следующий день в Ялтинском соборе был отслужен молебен, который сопровождался чтением манифеста об объявлении войны. Толпа кричала «ура», и чувствовался подъем. В ту же ночь я уехал в С.-Петербург.
Я застал Государя внешне спокойным, но глубоко проникнутым сознанием ответственности момента. Наверное, за все двадцать лет своего царствования он не слыхал столько искренних криков «ура», как в эти дни.
Наступившее, наконец, «единение Царя с народом» очень радовало его. Он говорил об этом искренно и просто. В разговоре со мною у него вырвалось признание, что он мог избежать войны, если бы решился изменить Франции и Сербии, но что этого он не хотел. Как ни был фатален и односторонен франко-русский союз, Россия хотела соблюсти принятые на себя обязательства…
…С наступлением лета 1916 года бодрый дух, царивший на нашем теперь хорошо снабженном всем необходимым фронте, был разительным контрастом с настроениями тыла. Армия мечтала о победе над врагом и усматривала осуществление своих стремлений в молниеносном наступлении армий генерала Брусилова. Политиканы же мечтали о революции и смотрели с неудовольствием на постоянные успехи наших войск. Мне приходилось на моей должности сравнительно часто бывать в Петербурге. И я каждый раз возвращался на фронт с подорванными моральными силами и отравленным слухами умом.
Можно было с уверенностью сказать, что в нашем тылу произойдет восстание именно в тот момент, когда армия будет готова нанести врагу решительный удар. Я испытывал страшное разочарование. Я горел желанием отправиться в Ставку и заставить Государя тем или иным способом встряхнуться. Если Госудать сам не мог восстановить порядок в тылу, он должен был поручить какому-нибудь надежному человеку с диктаторскими полномочиями. И я ездил в Ставку. Был там даже пять раз. И с каждым разом Никки казался мне все более и более озабоченным и все меньше слушал моих советов, да и вообще кого-либо другого. Восторг по поводу успехов Брусилова мало-помалу потухал, а взамен на фронт приходили из столицы все более неутешительные вести. Верховный главнокомандующий пятнадцатимиллионной армией сидел бледный и молчаливый в своей Ставке, переведенной ранней осенью в Могилев. Докладывая Государю об успехах нашей авиации и наших возможностях бороться с налетами немцев, я замечал, что он только и думал о том, когда же я наконец окончу мою речь и оставлю его в покое, наедине со своими думами. Когда я переменил тему разговора и затронул политическую жизнь в С.-Пебербурге, в его глазах появились недоверие и холодность. Этого выражения за всю нашу сорокалетнюю дружбу я еще у него никогда не видел.
Я остался к завтраку, который был подан в саду, прилегавшем к канцелярии Ставки. Беседа была натянутой. Присутствовавшие были главным образом заинтересованы живыми репликами двенадцатилетнего Цесаревича, приехавшего в гости к своему отцу в Могилев. После завтрака я отправился к моему брату Великому Князю Сергею Михайловичу, бывшему генерал-инспектором артиллерии, и имел с ним беседу. По сравнению с Сергеем Михайловичем брат мой — Николай Михайлович, был прямо оптимистом! Последний по крайней мере находил средства к борьбе в виде необходимых реформ. Настроение Сергея было прямо безнадежным. Живя в непосредственной близости от Государя, Сергей видел, как приближается катастрофа:
— Возвращайся к своей работе и моли Бога, чтобы у нас не произошло революции еще в течение года. Армия находится в прекрасном состоянии. Артиллерия, снабжение, технические войска — все готово для решительного наступления весной 19)7 года. На этот раз мы разобьем немцев и австрийцев, конечно, если тыл не свяжет свободу наших действий. Немцы могут быть спасены только в том случае, если спровоцируют у нас революцию в тылу. Они это прекрасно знают и стремятся добиться этого во что бы то ни стало. Если Государь будет поступать и впредь так, как он делал до сих пор, то мы не сможем долго противостоять революции.
Я вполне доверял Сергею. Его точный математический ум не был способен на необоснованные предположения. Его утверждения основывались на всесторонней осведомленности и тщательном анализе секретных донесений.
Наш разговор происходил в маленьком огородике, который был разведен позади квартиры Сергея.
— Это меня развлекает, — смущенно объяснил Сергей.
Я его понял и позавидовал ему. В обществе людей, помешавшихся на пролитии крови, разведение капусты и картофеля служило для моего брата Сергея отвлекающим средством, дающим какой-то смысл жизни. Что касается моих досугов, то я посвящал их размышлениям о банкротстве официального христианства.
17 декабря рано утром мой адъютант вошел в столовую с широкой улыбкой на лице:
— Ваше Императорское Высочество, — сказал он торжествующе, — Распутин убит прошлой ночью в доме вашего зятя, князя Феликса Юсупова.
— В доме Феликса? Вы уверены?
— Так точно! Полагаю, что вы должны испытывать большое удовлетворение по этому поводу, так как князь Юсупов убил Распутина собственноручно, и его соучастником был Великий Князь Дмитрий Павлович.
Невольно мысли мои обратились к моей любимой дочери Ирине, которая проживала в Крыму с родителями мужа. Мой адъютант удивился моей сдержанности. Он рассказывал, что жители Киева поздравляют друг друга с радостным событием на улице и восторгаются мужеством Феликса. Я этого ожидал, так как сам радовался тому, что Распутина уже более нет в живых, но в этом деле возникло два опасения. Как отнесется к убийству Распутина Императрица и в какой мере будет ответственна царская фамилия за преступление, совершенное при участии двух ее сочленов?
Я нашел вдовствующую Императрицу еще в спальне и первый сообщил ей об убийстве Распутина.
— Нет? Нет? — вскочила она.
Когда она слыхала что-нибудь тревожное, она всегда выражала свой страх и опасения этим полувопросительным, полувосклицательным: «Нет?»
На событие она реагировала точно так же, как и я:
— Слава Богу, Распутин убран с дороги. Но нас ожидают теперь еще большие несчастия.
Мысль о том, что муж ее внучки и ее племянник обагрили руки кровью, причиняла ей большие страдания. Как Императрица она сочувствовала, но как христианка она не могла не быть против пролития крови, как бы ни были доблестны побуждения виновников. Мы решили просить Никки разрешить нам приехать в Петербург. Вскоре пришел из Царского Сель утвердительный ответ. Никки покинул Ставку рано утром и поспешил к своей жене.