Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Так начался Навернов как таксидермист. Потом были годы учебы, Высшие таксидермические курсы, Академия, аспирантура, профессорство, томительный опыт преподавания, членство, но никогда без волнения не мог вспомнить Олаф Ильич куцую, продырявленную гвоздем шкурку Рыжухи, неумело зашитую, набитую сырыми опилками, лишь отдаленно напоминающую чучело. Так всегда у людей застревает в памяти то, что впервые каким-либо образом намекает о будущем, подобно тому, как пробивающийся из земли росток намекает о впоследствии возникающем на его месте дереве или как легкое колотье в боку при ходьбе может быть грозным знаком надвигающегося недуга.

Как-то, возвращаясь домой из Академии, Навернов обнаружил на скамейке рядом со своим подъездом маленького сморщенного человечка в помятом сером костюме, с лицом — печеным яблоком, по всей видимости, также и горбатого. Человечек делал что-то непотребное: не то плакал, не то сморкался, не то его тошнило. Заинтригованный, Навернов присел рядом и, открыв портсигар, предложил незнакомцу папироску.

— Перед смертью не накуришься, — буркнул тот, искоса посмотрев на Олафа Ильича, вытер лицо большим клетчатым платком и папироску взял. Навернов щелкнул зажигалкой, и они молча закурили, как будто были давно и хорошо знакомы. Олаф Ильич считал, что имеет чутье на людей. Навернов, в известной степени так оно и было. Пожевав губами, незнакомец сказал:

— Спасибо за папироску. Хорошие они у вас.

Навернов отметил затаенную боль во взгляде незнакомца и мягко спросил:

— Вам, я вижу, отчасти не по себе?

Незнакомец закивал и попробовал улыбнуться.

— Позвольте представиться, Михаил Александрович Плевков, — сказал он, приподняв подобие засаленного картузика.

— Навернов Олаф Ильич, — сказал Навернов и пожал протянутую ему сухую сморщенную ручку.

— Так что же стряслось, голубчик? — Олаф Ильич почувствовал желание Плевкова поговорить и поплотнее уселся на скамейке.

Между тем летний вечер угасал. Стаи галок кружились над водонапорной башней, позлащенной последними отблесками уходящего солнца, и не было, казалось, предела умиротворению в природе. Радостное чувство неизбежно охватывало всякого, кто имел возможность отдаться лиризму наступающих сумерек, раствориться в мягкой печали по поводу отходящего дня и устремиться дерзкой мыслью к начинающим ласково подмигивать на востоке звездам.

Плевков слегка подался вперед своим тщедушным тельцем и проникновенно забормотал:

— Снова и снова я возвращаюсь к мысли о том, что я — маленький, злой, сморщенный человечек, который не знает, чего хочет, и все ему не хорошо. Я не люблю небо и не понимаю землю. Всю жизнь меня преследует кошмар сентиментальности. Все вокруг меня сентиментальны, потому что думают, так мне легче будет сносить свое ничтожество. Я благодарен одному человеку, который дал мне пощечину. Какое это счастье: получить по физиономии, как нормальный человек. Правда, он был пьян.

Больше всего мне хочется сделать что-нибудь ужасное и посвятить это узкоглазому монаху, которого я однажды видел во сне. Это был единственный человек, который меня не пожалел, кроме того пьяного, конечно. Этим ужасным может быть какая-нибудь вещь, может быть, даже произведение искусства или поступок. Это должно быть настолько ужасно, что у меня захватывает дух, когда я начинаю об этом думать. Узкоглазого монаха я видел стоящим на краю отвесной скалы, которая обрывалась в удивительной красоты луг, поросший неизвестными мне цветами. Монах (не знаю, впрочем, почему я решил, что он монах, — на нем был обыкновенный черный костюм и галстук) стоял, опершись на толстую бамбуковую палку, и смотрел на меня. Потом он описал палкой в воздухе полукруг и отчетливо произнес, не отрывая от меня взгляда своих узких глаз:

— Сволочь.

Я тотчас понял, о чем он говорит. Несколько дней назад, гуляя по лесу, я заметил под деревом маленькую девочку, она стояла на коленях и молилась. Я пришел в бешенство, потому что ненавижу, когда молятся, подбежал к девочке сзади, схватил ее за волосы и дернул. Она упала на землю и заплакала. Я начал возить ее по земле, тузить и кричать что-то. Вскоре вдалеке появились какие-то гуляющие люди, и мне пришлось убежать. Бегаю я вообще довольно быстро.

Я очень несчастный человек. Я видел только одного человека, который был несчастнее меня. Это был психически больной, он лежал в смирительной рубашке, постоянно вскрикивал: как я несчастен! как я несчастен! — и кусал себя за нижнюю губу. Верхнюю он уже всю обкусал до носа и не мог достать.

До такого я, конечно, еще не дошел, но все равно мне очень плохо. Мне плохо всегда и везде, иногда до того, что меня даже тошнит. Последний раз меня стошнило в автобусе, когда я увидел женщину с волосами, подкрашенными перекисью. Я ненавижу, когда подкрашивают волосы перекисью. Но больше перекиси я ненавижу детские считалки и собак. Например, когда я слышу считалку: «раз, два, три, четыре, пять, вышел зайчик погулять», — я не знаю, что со мной творится. Мне сразу представляется полянка, на ней серенький пушистый заяц, о мерзость! Вы не чувствуете всей гадости? Полянка, зайчик… нет, не могу!

Собак я ненавижу потому, что у них бывает течка. Конечно, течка бывает и у других животных, но у собак, по-моему, это происходит наиболее омерзительно. Представьте. Весна. Грязная, шелудивая сука с гноящимися глазами, смрадной пастью… и течка. Думаю, вам это не слишком приятно. Вы просто об этом не думаете или делаете вид, что не думаете. Вы не любите думать о неприятном. Я же постоянно думаю о чем-нибудь неприятном, и вовсе не потому, что нахожу в этом какое-нибудь удовольствие, просто я иначе не могу. Вы, наверное, представили меня чудовищем? Да, я чудовище и знаю это.

Вам, конечно, покажется странным, если я скажу, что был женат. Да, я был женат около трех лет, потом жена моя исчезла. Она вышла в воскресенье утром из дома, и с тех пор я ее больше не видел. Иногда мне кажется, что моя жена была похищена пришельцами, она была очень необычный человек. Например, могла часами сидеть неподвижно и смотреть в одну точку. Она делала это, чтобы не раздражать меня. Она знала, что я терпеть не могу никакой беготни, никакого сумбура.

Моя жена удивительно кормила меня. Однажды она принесла кулек с маленькими живыми поросятами, размером каждый из них был не более спичечного коробка. Жена так искусно зажарила их, что они были еще вполне живы, когда я клал их в рот, даже слегка попискивали и шевелили ножками…

Еще моя жена играла на клавикордах. Она исполняла только одно произведение: «Колыбельную» собственного сочинения, но с большим мастерством. Прослушав несколько тактов этой удивительной мелодии, человек начинал зевать, а под конец погружался в глубокий сон. Эта «Колыбельная», собственно, и послужила причиной нашего знакомства, впоследствии перешедшего в брак. Я пришел к моей будущей жене по объявлению. Она давала уроки бенгальского языка, а в то время он меня очень интересовал. Мы договорились о цене и о времени занятий, и я уже собрался уходить, как вдруг она предложила мне послушать «Колыбельную», я остался и немедленно уснул. Когда я проснулся, то увидел, что лежу совершенно голый на диване, а она сидит рядом и читает книгу. Немало удивленный, я посмотрел на клавикорды и все понял. Я понял, что вот так и должно действовать на человека настоящее искусство: выбивать его из рамок ежедневности и среды.

Впоследствии жена мне призналась, что ей было противно раздевать меня, когда я уснул, но другого способа зафиксировать мое внимание она придумать не смогла. А во мне, как ей показалось, была соль. Я и сам думаю, что во мне есть соль. Так, наверное, каждый думает о себе. Хотя некоторым почему-то более приятно представлять, что в них изюминка. Это, конечно, дело вкуса.

Плевков закашлялся и умолк.

— А в чем же состоит, позволю себе спросить, ваша соль? — спросил Навернов.

— Моя соль состоит, по-видимому, в жажде ужасного. — Повернув к Олафу Ильичу свое измученное лицо, Плевков несколько оживился. — Душа моя жаждет ужасного, хотя слабый мозг и упирается пугливо. Ужасное во всех его проявлениях имеет надо мной безграничную власть.

76
{"b":"551975","o":1}