Уж не услугу ли оказал мне этот мимоидущий свистун: я утешусь хотя бы тем, что свергнут, изгнан насильственно, что я мученик, жертва, но не осмеянный мыльный пузырь.
А чувство юмора — есть ли у него? Вряд ли: он ведь гений. Тебе будет плохо, девочка, когда он очнется…
Он вторгся в обиталище моей сути, он занял мое место под солнцем и луной — там, на твоей постели, где смешиваются сейчас рыжие и черные волосы, неразличимые в темноте, а по стене бродят тени ветвей и листьев. Где теперь на земле мое место?
Перед твоим домом речка очень узка; мост крут, выгнут, как спина рассерженной кошки. Таков он не из строительной необходимости, а, думаю, из нервозной на тот случай фантазии архитектора. Был он чуть хмелен или раззадорен, карандаш в руке рванулся вверх — но то была рука с давней выучкой, обратившейся в инстинкт, рука со своим непредающим, крепче головного умом, и линия вышла дразняще, изысканно прекрасной. От хребта кошки летят искры и с шипением гаснут в воде. Мост начинается почти у самого твоего крыльца.
Его тень возникла рядом — протянуть руку, и голова тени под моей рукой, значит, он уже между фонарем и мостом. Этот берет не перепутаешь, таких не носят в Гаммельне, весь Гаммельн знает этот берет, а он не боится, не скрывается, боюсь и прячусь я, бургомистр. Фонарь не ярок, никого нет, никто не увидел, как тень моей руки с тенью ножа врезалась в тень берета, никто не услышал удара и падения тела; слышать нечего, все совершилось изумительно беззвучно, я сам изумлен удачей. Я не стал смотреть ему в лицо, зная, что он и теперь моложе, сильнее, совершенней меня, что все зубы у него целы; я поднял берет и шагнул к фонарю. Три широких клина, посредине кисточка. А там он снимал его? Я туго завернул нож в берет и сунул в карман. Маленькая дудочка в твердом кожаном футляре, ремень через его плечо — а теперь через мое: я не стал отстегивать, просто взял все вместе. В руках и ногах у меня все еще было больше силы, чем я ждал от себя; я втащил его на вершину моста, к большому изгибу чугунного узора, и снова получилось легко и бесшумно: мягкий, приятный всплеск. Тут на меня напал смех: «…и на мостике горбатом повстречался с белым братом. Говорит барашек: м-ме! Ты, баран, в своем уме? Пусть мои отсохнут ноги — не сойду с своей дороги!» Да-да, в детстве я декламировал эти стихи, стоя у этого изгиба, и мама довольно смотрела на меня. Я родился и вырос в Гаммельне, а уезжал только однажды — на три дня в Бремен, там и встретился с Мартой… Изо всех сил сдерживая смех, как кашель на концерте, я покраснел от натуги, на глазах выступили слезы. Как же это он так быстро ушел под воду? Ведь берет у меня в кармане! И нож с тяжелой рукояткой. Нож не будет уликой: не из столового прибора с монограммой; до отпечатков же пальцев гаммельнская сыскная техника не дозрела еще.
Ну, раз его нет, то, возможно, не было и того, что было наверху, за дверью балкона. У нас с тобой ничего не переменилось. Я по-прежнему буду приходить когда позовешь, так продлится до скончания века, и благо. И липа зацветет в июле. Что ж с того, что его звали Клаус и ты одна это знала. Крысы тоже останутся; но это же классический конфликт любви и долга в литературе, преимущественно драматический. В искусстве — значит в реальности, утверждает мой друг магистр, а когда же он не прав? В моем случае победила любовь — что ж, появится прецедент. Как это он, однако, решился на любовные подвиги накануне своего магического сеанса, который потребует упругой диафрагмы, громадного расхода дыхания. Певцам рекомендуется воздержание в ночь перед спектаклем, у музыкантов-духовиков разве не то же?
Ах, я поторопился. Не расспросил его, как и что, насколько верен оказался мой волшебный фонарь, в котором я созерцал их сцену. Такие, как он, не джентльмены, они выбалтывают. Теперь выбалтывай лягушкам, проповедуй рыбам! Рассвет: заря скалится в воде. Но я до сих пор не подумал: она провожает его, наверно, вышла на балкон посмотреть, как он снимет берет и помашет ей на прощанье? Я поднял голову: балкон пуст. Устала Коломбина, спит, утомил резвый Арлекин.
Я не сказал еще, что все время пытался и не мог вспомнить, как же называется то, что я сделал. Должно быть, из-за новизны состояния; что делать, есть время называть и время умалчивать. Пока я стоял, подняв лицо к балкону, совсем рассвело. Кто-то толкнул меня в плечо, я упал бы, не окажись за спиной фонарь; обернувшись, я увидел на вершине моста легкую длинноногую фигуру, увенчанную беретом. И кисточка…
…но тут уж я, автор и как-никак хозяин этого повествования, не могу не вмешаться. Если позволить этому бестолковому администратору, этому шуту-эксгибиционисту продолжать, — это может повредить моей, автора, репутации: помешать успеху моего скромного начинания. Придется напасть на него сзади (не до церемоний), зажать рот, сбить с ног и оттащить в сторонку… Впрочем, еще не известно, как предпочтительнее поступать в подобных случаях: пресекать ли раздражающий звук в его источнике, защищать ли раздраженные уши. Если из соседнего окна вас оглушает музыка, не всегда удается урезонить производителя шума. Как известно, изобретение артиллерии повлекло за собою не протесты против ядер, но защиту посредством брони… Человечек этот шагу не ступит, словечка не скажет без того, чтобы не раскрасить черный на белом контур, навяжет сотню ленточек на упаковку, сто бантиков один другого затейливее. Вот, например, хвалился, что дал своей воспитаннице образование. Да это потеха: ежу ясно, что для завершения этого самого образования следовало отправить девушку в путешествие. Старинная, испытанная традиция! Повидав мир — хотя бы Европу, не говоря уже о Новом Свете или африканском материке, — она обогатилась бы впечатлениями: первоклассные оркестры, солисты-лауреаты… Она обрела бы иммунитет в живом отклике зала: вот это стоит одобрения, а то — нет; тогда бедняжка не потеряла бы самообладания и благоразумия от игры первого заезжего гастролера. И не говорите мне о радиолах, дисках, магнитофонах, даже о телевидении. Паллиатив, консервы. Непосредственное впечатление сбивает с ног без церемоний — а тут, как известно, не умолкают развязные комментаторы, стало быть — критика, сомнение… Нет, капустные кочны такие людишки, и хорошо еще, коли кочны — с кочерыжками, а не луковицы. Пора вернуться к фактам. Придется уже автору самому продолжить рассказ — хотя бы пока наш самозваный бургомистр не очнется от очередного запоя, ведь он, конечно, не преминет утешиться бутылкою или целой батареей таковых.
5
Исход совершился в назначенное утро, без особых происшествий. Правда, поутру транспорт вдруг оказался перегружен: обитатели окраин устремились, по вековому инстинкту, в центр; но опомнились по дороге две-три умные головы, сообразили, что случай совсем особенный, что начнут как раз с них, всегда обойденных и обиженных. Поспешили назад. Путаница задержала сеанс на целых три часа: толпа преградила бы дорогу крысам. Говорят, маэстро был недоволен, бранил магистрат. Конечно, следовало бы объявить о ходе операции заранее, возможно, даже выпустить срочно большим тиражом карту с маршрутом и указанием времени; но никто не догадался. Еще проще было запретить гаммельнцам покидать дома до полудня, т. е. объявить комендантский час, — но на такую крайнюю меру магистрат не решился бы.
Открытый автомобиль плыл по городу медленными сужающимися кругами, высокая фигура Крысолова казалась мачтой на носу корабля. Вдоль пути шпалерами выстраивались гаммельнцы; приветственные клики были запрещены, чтобы не заглушить флейту и не спугнуть заклинаемых. По той же причине удалили громоздкую телевизионную аппаратуру. Впрочем, гаммельнцы отвергли бы нынче услуги телевидения: они хотели видеть все собственными глазами. Все окна были раскрыты, все балконы переполнены, все, кто мог, вышли на улицу… Люди двигались за машиной сперва вплотную, потом начали отставать, испуганно глядя под ноги. Приближаясь к реке, толпа росла; впереди старик с седым хохолком запрокинул голову, простирая руки к артисту; озирался ошеломленно толстяк в пижаме, исторгнутый прямо из тепла постели; мелькнула голая напрягшаяся рука женщины: она тащила малыша вон из толпы, а он садился на корточки, упирался сосредоточенно и отчаянно. Мать выволокла, наконец, упрямца на тротуар и кулаком пригрозила Крысолову. Ни она, ни мальчик не разжимали губ. Вообще детей, молодежи было много, хотя занятия не отменили. Шла компания студентов в зеленых беретах; шли девочки с зелеными бантами в волосах. Но даже мальчишки не шумели, ступали осторожно, как охотник в лесу, — сучок бы не треснул под ногой. И медленно близилось к реке шествие, подобное погребальному кортежу, за спиною Крысолова, за тонкой странной мелодией: две-три ноты кружили в монотонном ритме. Но все слышнее призвук-шуршание сотен тысяч лап; все шире пространство между автомобилем и толпой.