Литмир - Электронная Библиотека

— Ты, видать, парень, грубый, но хороший. Не злой. Я ужасно ненавижу злых мужиков! Мне бы вот так все сидеть и сидеть. Все как-то, парень, в жизни проскочило, понимаешь… Таким дымом невозвратным — воротить бы хоть капельку… маленькую самую, ты понимаешь! Ах, боже мой, какая ночь! Какая необыкновенная, святая ночь! Женщины не бойся. Женщина всегда облагораживает. Даже жутких циников.

Я же говорю совсем другое, отвлеченное:

— Жарища…

— Ужасное лето, — вздыхает она.

— Хотя б дожди прошли.

— Душно, гроза будет, — она раскрывает окно, странно выразительно заломив руки, поправляет прическу и закуривает.

Снизу натягивает прохладный ветерок, в небе слезятся чисто перемытые звезды, кувыркается в облаках половинка луны. А мне почему-то слышится в сонной ночной тишине крик заблудившегося, потерянного человека.

Я киваю на рисунок и спрашиваю:

— Это ты?

— Как раз школу кончила. Я тогда увлекалась фигурным катанием. О, это все было, было!.. — Она встряхивает головой, волосы рыжим костром рассыпаются по ее плечам, длинные и тонкие, которые бы могли украсить, как корона, саму королеву.

— Не надо только преувеличивать свое несчастье. Годы, все лучшие годы смываются водой, — говорю я ей, сам удивляясь какой-то своей зрелости.

Зябкая улыбка стекает с лица женщины, и срываются быстрые и горячие слова с ее губ:

— Я так, знаешь, мечтала свою жизнь красиво устроить! Во сне видела: я в белом платье, а он держит мою руку и шепчет: «Навек!» Это был сон, Алеша, только сон. Почему? Почему не улыбнулось счастье? Была красивая… Гордая, говорили. Потом к черту полетело все вверх тормашками. Скажи!

— Счастье… у кого какое, его кует судьба, — отзываюсь я.

Она долго, утомляюще-однообразно хохочет, волосы раздуваются; быстро опрокидывает рюмку коньяку и, гордая, грозит кулаком в окно ночному небу:

— Я покажу!

Потом мы сидим на диване, я глажу мягкие волосы женщины, и она просит дрожащим, детским пугливым голосом:

— Расскажи что-нибудь особенное, необыкновенное. Хотя бы вот про Мексику, а? Я страшно хочу побывать там, увидеть этих разъяренных быков! А еще, знаешь, раз во сне я видела египетские пирамиды… Ах, такие необыкновенные, необыкновенные пирамиды! Такое, парень, забвение меня взяло, ну прямо как наяву. — И в темноте дышит мне в ухо горячим зноем своих слов: — Я, знаешь, очень привлекательная собой была. Я, знаешь, мечтала певицей стать. Зал, сумрак, сотни глаз, а я — перед ними… Это так возбуждающе, ты понимаешь? Необыкновенно! Моя мама пела когда-то. Дай-ка закурить, а?

Фосфорическим блеском светятся во тьме ее глаза, горячий свет их пугает и радует меня, наполняя чем-то хорошим мою грешную душу.

— Ты и сейчас ничего. Может, и петь можешь. Только захотеть надо, — говорю я ей искренне, — сильно так захотеть.

— А грозы все нет, — Марина ладонями плещет на свое лицо воздух. — С ума сойти. Наверно, сто градусов! Нет, петь я уже не могу — отпелась!

В тишине мы слышим, как со свистом храпит и глупо бормочет в другой комнате Зюзин. Я взмахиваю в ту сторону рукой:

— С ним у тебя было?

— Нет. Слишком пошл, потрепан.

— Откуда его знаешь?

— По работе. Была у них бухгалтером в одно время.

В небе происходит грохот. Кажется, кто-то пьяный или сумасшедший танцует босиком на порожней железной бочке. Удары грома усиливаются, все трещит, ухает, стонет, точно бесы спустились на землю и празднуют свою жуткую свадьбу. Молния, извиваясь стальным ясным прутом, стегает по туче, она разваливается на куски, там пляшет в жалких осколках луна, и гром невиданной силы снова встряхивает землю. В трубе около окна клокочет дождевая вода, отрадная прохлада обдувает тело. Я начинаю одеваться. Делаю это механически, медленно.

Я не знаю почему, но мне кажется, что нужно немедленно уйти отсюда, от женщины.

От ее слов, от этого полусумрака тихой ночи и, конечно, от Зюзина. Мне теперь нужно искать совсем другой мир. Все это было каким-то предисловием, таким ненужным, к моей душе. И все так просто: только подняться на ноги! Самое верное — это одеваться. Кто-нибудь, конечно, допьет до дна, а я не в состоянии на такое… Самое верное — это одеваться.

— Ты уже уходишь? — спрашивает женщина испуганно.

— Да.

— Совсем?

— Совсем.

— Не знаю почему, но мне, знаешь, было бы приятно встретиться еще раз.

— Кто знает? — пожимаю плечом. — Тужить особо нечего. Ни тебе, ни мне.

— Я тебя понимаю. Ты все-таки честный. А ты куда теперь?

— Не знаю. Куда-то надо.

— Только, парень, не женись пока. Это я тебе совет даю как женщина. Если хочешь — даже как мать. Добейся чего-то, а потом подумай. Ужасная дрянь — болтающиеся мужики.

— Разбуди, пожалуйста, Зюзина.

— Хорошо, Алеша.

Зюзин моргает со сна пьяными глазами, я натягиваю ему на нос кепку и подталкиваю к двери. Он ничего не понимает:

— Черт… Куда ты? Дождь же!..

VI

Дождь неистовствует, и мы стоим около столба, под упругими струями, обливающими нас с ног до головы. Зюзин кричит мне прямо в открытый рот:

— Ты что, не поладил?!

Я поднимаю голову и вижу высоко в открытом окне среди бешено извивающихся молний встрепанную голову Марины, и мне слышится вдруг осенний, грустный крик журавлей, тонкой иглой вонзающийся в сердце.

Мы бредем по мокрому сонному городу.

— Наклевывалось на полную катушку, — бормочет Зюзин, все еще ничего не понимающий. — Объясни, в конце концов, из-за какого беса не снюхались?

— Так лучше.

— Гад ты, Тузов, — хрипло и страшно произносит тихим голосом Зюзин. — Я-то старался. Скотина ты тупая. Ишак! На тебе возить оцинкованные гробы.

— Молчал бы.

По какой-то неписаной статье мы все-таки приходим к общему знаменателю, умолкаем, садимся в такси и едем по Садовому кольцу на вокзал. Под колеса машины с шипением катится радужная пыль огней — осколки чужих радостей. В вокзале, набитом пассажирами, Зюзин криво дергает толстой щекой:

— Куда ты решил?

— Дай мне на билет.

— Ого, он едет по билету! Нету у меня…

— Я тебе не хотел напоминать… Ты, наверно, забыл, как брал у меня в свое время бумажки?

— Сто тебе чертей в печенку, Тузов! — ругается Зюзин, но двадцатку все-таки с кряхтением выскребает, мусолит в пальцах и протягивает мне. — Далеко?

— Я говорил — в тайгу.

— Смотри, «дом отдыха» еще об тебе поплачет.

— Посмотрим, пророк.

— Куда ты? Конкретно?

— Куда? Куда? — переспрашиваю и я. — Да хотя бы к Митьке Афанасьеву.

— Вряд ли нужно. Ты бы лучше в Саратов махнул. Домой. Родители встретят.

В Саратов… Каждый камень — болячка; там живет отец, отказавшийся от своего сына-вора. Нет, в Саратов возврата нету — как река не переменит свое течение.

Красноярский отходит через двадцать одну минуту. Билет я не покупаю: тащиться в Сибирь без копейки не очень-то весело.

Дождь кончается, только падают с шорохом крупные одинокие капли. Пахнет мокрой пылью, листьями и дорогой, неведомой и прекрасной…

И снова зазывно мигают передо мной огни путей, уходящие в укутанную сумерками даль. Те же зеленые, синие, красные огни… Мы стоим на платформе.

Зюзин покусывает зубами черенок пустого мундштука, молчит и плюется. Только мы двое торчим около вагонов — две сироты, две горькие плакучие ивы, вывернутые жизнью. Впрочем, Зюзин уже пустил корни.

— Бывай, Леха! — он жмет мой локоть, а глядит вбок, в землю. — Бывай! Я все же люблю тебя.

— С приветом и вниманием! — весело отзываюсь я.

— Влил бочку яда и еще скалишь зубы?

— Святой Георгий сказал: не точи топор на ближнего.

— Болтун! Я читал и Ветхий и Новый завет. Святой Георгий такого не изрекал. Болтун!

— Плохо читал. С перепою.

— Злословишь, Леха, а меня кровавая слеза прошибает, как подумаю о твоей судьбе.

— Ну прощай, что ли. Спасибо за брюки и деньги.

Тискаем руки, я впрыгиваю на подножку, чувствуя необычную легкость в теле, прислоняюсь затылком к железной стенке. Платформа удаляется, фигура Зюзина становится все меньше, крошечной, и пропадает в ночи.

55
{"b":"551932","o":1}