Литмир - Электронная Библиотека
II

На углу инстинктивно оглядываюсь: не смотрит ли кто за мной? Но я один в гигантском городе, одетом в камень. Иду по теплому тротуару, сворачиваю в улицы, какие-то переулки, выхожу на площадь, в прохладу подземных переходов. Мне мнут бока в ГУМе — совершенно непонятно, зачем туда попадаю, — я щупаю зачем-то ткани, примеряю ботинки, присматриваюсь к пылесосам и радиоприемникам, к женским шубкам и байковым кальсонам. В центре ГУМа распускает водяные усы фонтан, а красивая и, видно, глупая женщина говорит пожилому мужчине:

— Это похоже на Везувий.

Бритыми старыми губами что-то мямлит ей в ответ мужчина. Толпа двигает меня в отдел грампластинок. Тут сплетаются тонкие, трагичные, заклинающие голоса о любви. Томные девицы в ярком нейлоне и с красными, кровавыми губами придирчиво слушают этот хор.

«Ну жизнь!» — думаю я уже на улице. Струится флаг над синим куполом кремлевского здания. Стая ворон кружится над церквами. Шесть лет назад на рассвете меня провезли через Москву, и я тогда шептал огням в зарешеченное окошко: «Мы еще вернемся за позабытым!»

А что же я забыл? Разбитые ботинки?

Снова улицы, площади, метро… Трешку я не меняю. Вместо пятачка я показываю женщине мозоли на руках.

И она шепчет испуганно:

— Идите, товарищ.

Я чувствую, что чужд городу, а он мне, и мы стоим с ним один на один: он и я — саратовский вор.

К Зюзину идти бесполезно: наверно, на работе, — придется ждать вечера.

Узкий переулок, наполненный воробьями и тополиным пухом, приводит меня к странному кирпичному дому, и я читаю: «Третьяковская галерея».

Железная пасть дверей впускает меня.

Черная и маленькая, как грачиха, женщина не трепещет перед мозолями.

— Товарищ, — говорит она непроницаемо, — без билета не выйдет.

— Ладно, — говорю я, — пейте мою кровь. Сосите!

Возмущенный гражданин с золотыми зубами приходит в негодование:

— Его надо сдать в милицию!

А я говорю:

— Милиция нас бережет.

Я проскальзываю, как угорь. Я ввинчиваюсь в толпу, растворяюсь в ней. Отголоском доносится: «Держите его!»

Нет, я не могу тратить последнюю трешку. Что готовит мне судьба завтра? Что кинет? Я песчинка, вышвырнутая прибоем…

Мой взгляд рассеянно блуждает по залам. Он скользит по голубым мундирам старых генералов, по лицам царей, по рощам и прудам с тихой водой, по тощему лицу Христа, который все знает и про меня, по столам с роскошной едой, по дорогам, напоминающим мне этапы…

Все троится и четверится в моих глазах, и чем дальше, тем больше. Я уже ничего не вижу, в глазах все слилось в одну пеструю, сверкающую картину, такую непохожую на все, что окружало меня много лет, — я первый раз на выставке, среди картин.

Толстенький коротыш в очках что-то шепчет на ухо своей даме: я нечаянно толкнул ее.

— И таких берут на поруки!

«Спокойно, — говорю я себе. — Колымы ты больше не хочешь. И не задирайся сам». И здесь я обмираю. В своих драных, с вылезающими пальцами ботинках, в пиджачке с обтерханными рукавами и в штанах, грубо залатанных на заду по форме очков, стою я перед картиной. Жгучие глаза девушки, как звезды, устремлены в меня. И я бормочу остолбенело:

— Какая? Откуда она?

Живая девушка, тоненькая, в легком цветастом сарафане и сандалетах на немыслимо выточенных смуглых ногах, прикладывает палец к губам:

— Тише вы, пожалуйста.

— Кто у нее был муж? — спрашиваю я, пораженный картиной и этой девушкой, стоящей рядом со мной.

— Она незнакомка.

— И такая жила?

— Это обобщение красоты. Тише. Сейчас заговорит.

Девушка становится на цыпочки и бледнеет. Я вытягиваю шею, как гусь, который хочет достать облако, но оно уплывает. Я бормочу:

— Загибаешь. Молчит же.

— Для вас молчит, для меня — нет.

— А чего слышишь?

— Я слышу стихи.

— Стихи? Темнишь ты.

— Тише!

— Так в жизни ее не было?

— Неизвестно точно. Возможно, нет.

— Откуда он почерпнул?

— Творческое воображение.

— А глаза?

— Руками, пожалуйста, ко мне не прикасайтесь.

— Не любишь?

— Не люблю. Вы примитивно понимаете искусство.

— А где я мог научиться, ты знаешь?

— Человек всюду должен учиться. Нынешний век большого прогресса.

— А если он ослаб или, скажем, сбился человек?

— Это я очень хорошо знаю. Это очень посредственные люди. Их миллионы. Серая толпа.

— А ты, значит, не из них? Не из миллионов?

— Я достигаю цели — значит, нет.

И мы стоим без движения, может быть, с полчаса.

Потом я иду за ней, за шорохом ее платья, как тень, — на меня смотрят и качают головами осуждающе.

III

Улица обжигает. Кажется, сейчас расплавится, потечет асфальт. Воробьи лежат в тени под забором.

Над переулком висит белое, как перина, облако. Мы с ней стоим в тени тополя. Она поправляет прическу:

— Вы часто ходите на выставки?

Киваю: мол, часто.

— Что доминирует в современной живописи?

Я долго думаю. О длинных зимних ночах, о завывании пурги вокруг барака, о запахах вонючих портянок и грязного человеческого тела — и о своих каких-то несбыточных мечтаниях. Разве возможно ей такое понять, да и надо ли? Зачем?

Она произносит нетерпеливо:

— Ну же?

И тогда я говорю:

— Одолевает реализм.

— Очень общий ответ, товарищ.

— Не дави на психику.

— Не понимаю… Кто же вы?

— Я вор.

Не верит и смеется. Наивно так, колокольчиком, нежно звенит в мои уши:

— До свидания.

И потом уже издали — со страшным презрением, без всякого снисхождения, с полным правом судить:

— Докатился, ничтожество! Не подходи, я буду кричать!

— Погоди-ка…

Но она уходит по переулку, красивая, чистая и гордая, постукивает босоножками по нагретому булыжнику, окунается в синеву и пропадает в ней бесследно.

IV

Зюзин округлился, загорелое лицо, как надраенный кусок меди, блестит. Рубаха на нем расшита крестиками, с отложным воротником, толстые ноги покоятся в мягких туфлях.

— Произведем звон бокалов, — подмигивает мне Зюзин, хищно выворачивая толстые красные губы, вливает в себя стакан, нюхает корочку, охает с самозабвением и оглядывает меня карамельками глаз. — Оплошал ты. Обтюрхался. Облопушили? Ладно, ощути аромат.

Пью. Весь стакан одолеть разом не могу: отвык, голоден, а я знаю, что околеть мне сейчас совершенно не нужно.

Зюзин мясистым пальцем подвигает розовые тарелочки с закусками, предлагая усиленно:

— Клюй, Леха, еда — наша радость.

В тарелочках заливная рыба, студень, тушеное мясо. Ошалеть можно!

— Форсисто живешь, Зюзин!

— Не блеск, но в атмосферу быта внедрился.

— Работаешь?

— Вполне трудовой элемент. Вкалываю на желдортранспорте.

— И что за работка такая?

— Вагоны сцепляю.

— Платят кругло?

— Да нет, Леха, мякинка — куска не выходит. Сволочно!

— На стороне удается?

— Откуда? Шпалу не загонишь. А с воровством кончил.

— В самом деле?

— Бесповоротно. Перековка.

— Не тянет?

Зюзин глядит мутно в пол, промежду ног, бормочет неопределенно:

— Мало ль…

Черноволосая и миловидная жена его приносит что-то еще в миске, вкусное и душистое. Сразу поднимается целое облако пара, и в нем на миг утопают лицо Зюзина, комната и я тоже.

— Тяни, Леха, позабудь тревоги века.

В голове начинает шуметь — от водки, обилия пищи, теплого домашнего пара; я закрываю глаза и мысленно падаю в то голубое, что когда-то было, что утрачено и не воротишь…

— Как делишки в «курорте»? — пытает Зюзин, закуривая.

— Теченье обычное. Бодягин побег делал.

— Бодягин? Постой, постой, рыжий такой, что ль?

— И с кривым носом.

— Застукали?

— Да. В порядке дополнительной льготы одарили двумя лишними годочками.

— Натуральный исход. Кормежка псовая?

— Не ахти, но жить можно.

53
{"b":"551932","o":1}