А вспомнил, когда работал в большой московской психиатрической больнице. Дежуря, ходил на вызовы и обходы, в том числе в старческие отделения – те, которые имели название «слабые», откуда не выписывали, а провожали. (Ходил потом и в другом качестве. Провожал маму, еще не старую, у нее был ранний Альцгеймер.)
Меня встречали моложавые полутени со странно маленькими стрижеными головками; кое-где шевеление, шамканье, бормотание, вялые вскрики… Удушливо-сладковатый запах стариковской мочи, запах безнадежности.
Если о душе позабыть, то все ясно: вы находитесь на складе психометаллолома, среди еще продолжающих тикать и распадаться, полных грез и застывшего удивления биопсихических механизмов. Одни время от времени пластиночно воспроизводят запечатленные некогда куски сознательного существования, отрывки жизни профессиональной, семейной, интимной, общественной; другие являют вскрытый и дешифрованный хаос подсознания, все то банальное и подозрительное, что несет с собой несложный набор основных влечений; третьи обнажают еще более кирпичные элементы – психические гайки и болты, рефлексы хватательные, сосательно-хоботковые и еще какие-то… Это уже не старики и старухи. Что-то другое, завозрастное.
Скудеющий разум старухи
не в силах тревоги унять,
и мания жизнь удлинять
слона сотворяет из мухи.
А смерть не берет, не берет,
да вдруг и ударит вкосую
и выкинет, карты тасуя,
туза козырного вперед.
Ей, Господи, наша убогость!
Вотще пред тобою стоим.
Пошли свою нежную строгость
забытым детишкам твоим.
Заведовал слабым отделением доктор Медведев Михал Михалыч (из соображений писательской этики я кое-что несущественно меняю, называя его). Огромный, грузный, седой, телом вправду очень медведистый, а лицом вылитый пес сенбернар, глаза с нависшими веками, печально-спокойные.
Вся больница его величала заглазно Пихал Пихалычем; кое-кто иногда забывался, называл так и в лицо. Доктор кротко грустнел, поправлял: «Михаи́л Михаи́лович я. Не обижайте меня, пожалуйста. Я вас очень уважаю, мой друг».
И в самом деле, это было совершенно неподходящее для него прозвище, но прилипшее. Единственное, на что этот гигант обижался.
Жил холостяком. Девять лет отсидел ни за что, по доносу дворника.
Пихал Пихалыч был созерцательным оптимистом. Что-то пунктуально записывал в историях болезни. За что-то перед кем-то отчитывался – то ли оборот койко-дней, то ли дневной койко-оборот, статистика диагнозов и т. п.
Но сам не ставил своим больным никаких диагнозов, кроме одного: «Конечное состояние человека»; различиям же в переходных нюансах с несомненной справедливостью придавал познавательное значение.
Больных неистощимо любил, называл уменьшительно, как детей: Сашуня, Валюша, Катюша. Некоторые реагировали на свои имена, некоторые на чужие.
И еще ласково-уважительно называл их «мой друг», как и нас, коллег.
– А вот эта койка будет моей, – сказал однажды мне, застенчиво улыбнувшись и указав на аккуратно застеленную пустую кровать в углу палаты, где из окна виднелся прогулочный дворик с кустами то ли бузины, то ли рябины. – Вот тут будет Мишенька.
– Ага… Как?.. То есть почему? – тупо спросил я.
– Я намереваюсь дожить до старческого слабоумия и маразма. Ни рак, ни инфаркт, ни инсульт меня не устраивают, это все ошибки. Маразм, знаете ли, мой друг, это очень хорошо. Мечтаю о здоровом маразме. Правильное, нормальное конечное состояние.
Пихал Пихалыч ничуть не шутил. Но мечта его не сбылась: он был сбит пьяным водителем самосвала возле подъезда своего дома, умер почти мгновенно.
…Я возвращался в дежурку, чтобы пить чай, курить (после этих обходов особенно хотелось курить или выпить что-нибудь покрепче), шутить с медсестрой на вольные темы, читать и, если удастся, поспать, а если не удастся, поесть.
Нагота человеческая беспомощна и при самых могучих формах. Патолого-анатомический зал – первое посещение в медицинском студенчестве. (Не последнее.) Хищные холодные ножницы с хрустом режут еще не совсем остывшие позвонки, ребра, кишки, мозги, железы. Помутневшая мякоть. Все видно, как при разборке магнитофона: все склерозы и циррозы скрипят и поблескивают на ладони. Вон сосуд какой-то изъеден, сюда, наверно, и прорвалось… Прощальная, искаженная красота конструкции, всаженная и в самые захирелые экземпляры.
Я не испытывал ничего, кроме отвлеченной непрактической любознательности. Да, все это так кончается. Сегодня он, завтра она, послезавтра я. Что по сравнению с этим какие-то там неуспехи, комплексы, ссоры, болячки и прочие несообразности.
Вопрос только в том, ВСЕ ли кончается?
Существует ли, перефразируя Пихал Пихалыча, бесконечное состояние человека?
«Аще не умрешь, не оживешь» – это как?
У всякого существа есть четко действующие наследственные пределы продолжительности существования; порядки различны, но это не принципиально. Во всякую особь – и в вас, и в меня, и в любого ребенка, в вашего и в моего – вместе с генопрограммой самоутверждения жизни вложена и программа самоотмены жизни: «время жить и время умирать».
Механизм биологического самоотказа. Еще не вполне ясно, что главное в нем: просто износ и отказ батареек, поддерживающих жизнь или включение батареек смерти – активных «летальных» генов.
Лишь жизнь вида, рода, как и всепланетная Жизнь-в-Целом, имеет непрослеживаемое начало, неопределенный конец и может с какой-то долей условности быть приравненной к вечности.
Если считать вечным или стремящимся к вечности род, то легко понять, зачем нужна смерть.
Для движения. Для развития. Для того, чтобы жизнь рода-вида и Жизнь-в-Целом могла обновляться.
Попробуем представить, что было бы, если бы вдруг выплодились на планете какие-нибудь бактерии, муравьи, птицы, кошки или обезьяны, тем паче люди, не способные умирать ни при каких обстоятельствах и воздействиях, восстающие из небытия после убийства…
Мифотворцы, сказочники и фантасты это уже напредставляли во всевозможнейших вариантах, от Кащея Бессмертного до Вечного Жида, от свифтовских струльдбругов до толкиеновского Властелина Мордора.
На идее бессмертия построились и многие серьезные философии и идеологии – в России, например, грандиозная «философия общего дела» московского книгохранителя Николая Федорова.
Олицетворенный образ бессмертия положительного – Господь Бог и его приближенные. Отрицательное бессмертие – дьявол и всевозможная нечисть.
И то и другое страшно, пусть даже и с разным знаком. Логика проста: не иметь возможности умереть – значит иметь возможность неограниченной власти. Вот почему даже отдаленный намек на реальное личное бессмертие вызвал такой панический ужас у современных обществ.
Клонирование. Эка невидаль, скажет какая-нибудь земляника – размножение почкованием. Не бессмертие это, не сохранение вот этого организма с его неповторимой душой, а генокопирование с некоторыми потерями – создание отставленных во времени близнецов.
Это уже делают, будут делать и впредь – будут копироваться, как копируют файлы и видеофильмы.
Но даже самое идеальное генокопирование есть всего лишь копирование возможностей, а не их осуществления. Не бессмертие, а тиражирование смертности.
Бессмертие – совершенно иное качество жизни, и если не брать в расчет непостижимую для нас иномерную иномирность, то здешняя вечность, земная, может быть лишь уделом Существа Абсолютного – полностью совладавшего со своим эгоизмом, безгранично интеллигентного и неограниченно развивающегося – Существа, могущество которого равновелико его совести, то есть соединенности с жизнями всех других существ. Именно таков Бог, если он есть.