Мазманян, и раньше уважавший Гугаса, проникся к нему особой любовью после событий в крепости. На стоянках или в походе Мазманян не отходил от Гугаса, заботился о нем как мог, укрывал его своей старой епанчой, мастерил для него обувь, оставлял лучшие куски жареного мяса.
Мазманян во всем верил. Гугасу и со всеми недоуменными вопросами обращался только к нему. Слово Гугаса было для него законом.
Вот и сейчас, идя рядом с Гугасом, Мазманян после долгого раздумья спросил его:
— Скажи, Гугас, неужели в мире не наступит такое время, чтобы народы не враждовали между собой? Подумай сам: ведь все мы одинаковые люди, а не звери какие-нибудь.
— Этого никогда не будет, — поспешил ответить за Гугаса Хачик. — Я как-то читал одну книжку, мой сын по этой книжке в школе учился. Оказывается, все время народы враждовали и воевали между собой. Попробовал я запомнить из нее, когда какой народ с кем воевал, но куда там! В той книжке что ни страница, то война. И странно: там хвалили царей, императоров и генералов за то, что они хорошо воевали и много народу загубили.
— И ты решил, что это будет продолжаться вечно? — спросил Гугас.
— Как тебе сказать… По-моему, простой народ в этих войнах никакой выгоды не имел, его заставляли воевать, и он воевал.
— Но ведь мы с тобой тоже воевали и сейчас еще воюем, нас-то никто не заставил.
— Наша война справедливая, — подумав, ответил Мазманян. — Мы просто не захотели жить в неволе.
— Совершенно верно, это ты правильно сказал, наша война справедливая; поэтому мне кажется, что простые люди во всем мире должны сообща подняться и организовать одну общую справедливую войну против тех, кому выгодно вечно натравливать один народ на другой. Люди должны добиться, чтобы больше не было войн.
Наступило молчание.
— Скажи, Гугас, — нарушил его Мазманян, — когда-нибудь вспомнят про нас? Про то, как мы целый месяц держали в страхе храбрых аскеров султана?
— Обязательно вспомнят, может быть даже напишут, чтобы те, кто после нас уцелеет, еще больше любили свободу.
— А как ни говорите, свобода — это великое слово. Лучше свободным умереть, чем жить в рабстве! — заключил Хачик.
Привал сделали только к вечеру. В тюках оказалось много добра: сапоги, одеяла, обмундирование, белье. Таскать все это на себе не имело смысла, отобрали лишь самое необходимое, остальное бросили и пустились в обратный путь.
Завен остался в долине. Остальные благополучно вернулись на стоянку и, расставив часовых, расположились на отдых.
В полночь их разбудил Завен. Как видно, он все время бежал.
— В церкви пусто, народ куда-то угнали, — задыхаясь, сказал он.
— Куда? По какой дороге? — спросил Гугас.
— Тронулись позавчера днем, повели их через большое пастбище, а куда — установить не удалось… — Завен опустился на землю.
— Что ж, друзья, попытаемся догнать своих, за два дня они не могли далеко уйти.
Отряд тронулся в путь.
Глава вторая
Долина смерти
Женщины и дети, выведенные из крепости, первую ночь провели под открытым небом. Хотя для стоянки выбрали лощину, защищенную от ветра высокой скалой, все же в горах было холодно, и люди спали, прижавшись друг к другу.
Утром люди проснулись, дрожа всем телом от холодной росы, и с нетерпением ждали восхода солнца, чтобы согреться.
Начался спуск. Идти стало легче. Дальше путь лежал среди сожженных солнцем диких, безводных полей, где на потрескавшейся земле росли одни колючки и какой-то мелкий, незнакомый кустарник. Ни одной птицы не летало над этими полями, ни бабочек, ни жучков, только желто-зеленые кузнечики прыгали под ногами. Ступать по земле было тяжело, острые колючки до крови царапали босые ноги, горячий песок, как раскаленное железо, жег подошвы. Бабушка обмотала ноги Аместуи своим платком, а плачущего Нубара пришлось тащить по очереди на руках. Многие отставали — их никто не подымал, и они оставались лежать в этой дикой местности, чтобы ночью стать пищей шакалов. Мурад с ужасом наблюдал, как женщины, подгоняемые нагайками конных жандармов, бросали последний, прощальный взгляд на старых матерей, теток и, шатаясь, плелись дальше.
Только вечером, в сумерках, люди, обессиленные, измученные, дошли до большого турецкого села. Но в дома их не пустили, а заперли на ночь в пустых амбарах.
Мурад лежал, прислонившись спиной к бабушке. Опухшие ноги горели как в огне, и он не мог заснуть. Приподнявшись, Мурад провел рукой по ногам, — на них образовались язвы. Мурад подумал о завтрашнем дне: как он пойдет с такими ногами? Он живо представил себе, как его бросят одного на дороге, под кустами колючек. У него защемило сердце, и он плотнее прижался к бабушке.
— Что с тобой, дорогой? Почему ты не спишь? — спросила она ласково.
— Ноги распухли, — сказал Мурад с дрожью в голосе, — они покрылись язвами. Боюсь, что утром не смогу идти.
— Что ты! Зачем пугаешь меня? — Такуи присела и стала ощупывать ноги Мурада. — Ночь проспишь — ноги отдохнут, и ты встанешь как ни в чем не бывало.
— Попробую.
Мурад закрыл глаза и забылся. Во сне он видел себя то дома, то в крепости. Там на краю ямы стоял отец и укоризненно качал головой. «Ай-яй-яй! Не знал я, что ты такой слабый, — говорил он. — А я — то думал — ты будешь заботиться о них. — Отец показал рукой на бабушку, на сестру и брата. — Кроме тебя, у них никого не осталось». Потом Мурад очутился у пруда. Сев на берегу, он опустил ноги в воду. Холодная вода успокаивала боль, и он опускал ноги все глубже и глубже в воду.
— Что, приятно? — услышал он голос бабушки.
— Очень!
Мурад приоткрыл глаза. Бабушка заворачивала его ноги в мокрые тряпки.
В амбаре послышались шум и плач. Пьяные жандармы с фонарями в руках рыскали между лежащими женщинами.
— Что это, бабушка?
— Ничего, спи себе, сынок, не обращай внимания.
Мурад, чуть приподняв голову, увидел, что жандармы хватают приглянувшихся им молодых девушек. На следующий день, когда колонна проходила мимо мельницы, одна из этих девушек бросилась в воду и на глазах у всех была раздавлена тяжелыми мельничными колесами.
Снова дикая, безлюдная степь. От холодных компрессов ногам Мурада стало лучше. Чуть прихрамывая, он шагал рядом с бабушкой.
Заболела Заназан. Она все время стонала, часто останавливалась и, сев на землю, была уже не в состоянии подняться.
Тогда Мурад и бабушка, придерживая ее под руки, с трудом поднимали. Заназан едва передвигала ноги и просила оставить ее одну.
— Крепись, Заназан! Смотри, впереди горы, доберемся до них, там будет легче, — уговаривала ее Такуи.
— Нет, видать, мой конец пришел!
— Будет тебе, стыдись! Вспомни, какого сына вырастила.
Мурад взял старуху под руку, и они медленно зашагали. Как видно, напоминание о сыне на время придало Заназан силы.
— Мурад, дорогой, если ты уцелеешь и увидишь когда-нибудь Апета, передай ему благословение мое и скажи, чтобы он уезжал из этой проклятой страны, — шептала Заназан дрожащими губами. — Расскажи ему, что его мать, умирая на краю дороги, без могилы, все время думала только о нем.
— Зачем ты говоришь такие страшные слова, тетя Заназан? — еле выговорил дрожащими губами Мурад. Ему самому хотелось плакать.
Днем, когда жара стала особенно нестерпимой, окончательно ослабевшая Заназан села на краю дороги и больше не захотела вставать.
— Вы уж идите, пока у вас хватит сил, — сказала она слабым голосом собравшимся около нее Такуи, Мураду и Аместуи. — Я больше никуда не пойду.
— Еще немножко, Заназан! Скоро вечер, поспишь, отдохнешь, наберешься сил… — умоляла Такуи.
— Чтобы завтра мучиться снова?.. Нет, вы идите одни, — упорствовала старуха.
Аместуи нагнулась к ней и, плача, умоляла Заназан встать.
— Как же мы уйдем без тебя, тетя Заназан? Что мы скажем дяде Апету, Сирануш? Прошу тебя, вставай!
Заназан легла на землю и закрыла глаза. Казалось, она уже ничего больше не слышит. Мимо них нескончаемой вереницей шли беженцы. Увидев часто повторяющуюся картину, они украдкой отводили взгляд и, склоняясь под тяжестью своего собственного горя, шагали дальше. Прошли последние ряды. За ними, поднимая пыль, ехали жандармы. Нужно было на что-то решиться, но Такуи никак не могла смириться с мыслью, что придется оставить Заназан, а самим уйти.