Бавария под властью правого правительства, Саксония и Тюрингия под управлением Народного Фронта, Рейнская область под сепаратистами — казалось, что эти части Германии намереваются отделиться от рейха. В Гамбурге коммунисты опробовали восстание, в Кюстрине «Чёрный рейхсвер» организовал путч, в Мюнхене Гитлер. Таково было положение во время канцлерства Штреземанна.
Он находился в этой должности только лишь сто три дня, однако в это короткое время он спас рейх. Пассивное сопротивление в Рурской области он прекратил, что в свете тогдашних настроений требовало настоящего презрения к смерти. Станок для печатания денег он остановил; при помощи новой денежной системы, рентной марки [56], которую он жёстко удерживал, честной работе он снова дал честную зарплату. Путчи он подавил, с баварцами, саксонцами, тюрингцами и рейнскими сепаратистами он разделался — различными средствами, жёстче против левых, чем против правых; а между тем коалиция, на которую он опирался, беспрерывно угрожала распасться, и рейхсвер, громыхая саблей диктатуры, вышел из его повиновения. Это были не имеющие себе равных достижения власти, и через сто три дня Штреземанну наступил конец. СДПГ отказалась следовать за ним, и он вынужден был уйти в отставку. Однако главная работа была сделана: «золотые двадцатые годы» смогли начаться (первые четыре года этого десятилетия были чем угодно, но только не золотыми).
Штреземанн никогда больше не стал рейхсканцлером, однако на оставшиеся шесть лет своей короткой жизни он при различных правительствах всё время оставался министром иностранных дел. Только в этой должности его образ запечатлелся у его современников. Его нахождение на должности канцлера было для этого слишком кратким, и осень 1923 года вообще была быстро забыта — как кошмар после пробуждения. То, что без Штреземанна возможно не произошло бы пробуждения, вскоре никто не желал более признавать. Однако его внешняя политика в течение шести лет сделала его одним из самых знаменитых политиков Германии — самым знаменитым и самым спорным.
Он отстаивал реалистическую и успешную внешнюю политику, однако непопулярную. Германский Рейх при Штреземанне превратился из козла отпущения для держав–победительниц в их уважаемого партнера почти столь же быстро, как позже это произошло с Федеративной Республикой при Аденауэре. Из жестокой экономической нужды получилась существенная конъюнктура восстановления, оккупированные области освобождались одна за другой, регулярными германскими нарушениями требований по разоружению Версальского мирного договора Штреземанн приучил контролирующие державы к тому, что они стали смотреть на них сквозь пальцы, а наследственная германо–французская вражда, в начале двадцатых годов ещё бывшая в полном расцвете, под его руками предстала как нечто вроде германо–французского флирта. Однако всего этого он достиг через явную политику «исполнения» и примирения, а это вызывало у людей враждебные чувства к нему.
Германские правые, которые во времена Штреземанна в основном участвовали в правительстве рейха, и германская буржуазия, из которой происходил сам Штреземанн, были тогда в своенравном настроении. Проигранная война и унижения послевоенного времени ожесточили их. Они не желали исполнять жесткие условия мирного договора, а хотели «разорвать оковы Версаля», и бесспорные успехи политики исполнения Штреземанна не создавали им никакой истинной радости, именно поскольку она была политикой исполнения, которая самым педантичным образом исключала всякие жесты упрямства. Так что Штреземанн при постоянных успехах стал в широких кругах наиболее ненавидимым германским политиком. Скверная поговорка «Stresemann, verwese man [57]" слышалась повсюду, и несколько раз реально возникали заговоры с целью его убийства.
Что особенно ставили в вину Штреземанну, это то, что он проводил «левую» внешнюю политику, хотя он начинал как человек правых. Штреземанн был человеком, поднявшимся из патриотической мелкой буржуазии, явно выраженной правой среды. Его отец занимался пивом и владел пивной в скромном квартале Берлина, где его мать ещё сама жарила котлеты. Одарённый сын должен был учиться, получить титул доктора — от темы его диссертации «Экономическое значение торговли пивом в бутылках», разумеется воротили нос в «лучших семьях» Веймарской республики. Он был образованным человеком, образованным по меркам своей юности в кайзеровском рейхе. Великолепие бурша [58] и соответствующие манеры, цитаты на латинском языке, занятия с наслаждением немецкой классической поэзией и музыкой (возникшая тогда джазовая музыка была для него мерзостью); к этому следует прибавить основательные экономические знания. Свою профессиональную карьеру он сделал в качестве юрисконсульта экономических объединений, во время войны он был депутатом от национальных либералов, в заключение руководителем фракции и стал ревностным сторонником аннексий. Ещё во время капповского путча он играл двусмысленную роль. В предвыборную борьбу 1920 года его партия, Немецкая Народная партия, наследница старых национальных либералов, вошла со следующим изречением:
От красных цепей тебя освободит
Единственно лишь Немецкая Народная партия.
И теперь это! Неожиданно это был Штреземанн, кто добровольно выплачивал репарации, отказался от Эльзас — Лотарингии, привел Германию в женевскую Лигу Наций, со своим парижским коллегой Брианом проводил германо–французское примирение, подписал договор об отказе от войны как средства государственной политики, воодушевлялся идеями Объединённой Европы и постоянно поддакивал западным победителям. Для немецких правых Штреземанн был беспринципным ренегатом, которого они от всей души ненавидели и презирали. Штреземанн не ненавидел их равным образом, однако презрение он выказывал с процентами. Немецкая молитва, сказал он однажды, гласит: «Наши повседневные иллюзии дай нам сегодня».
Показательное высказывание. Штреземанн внутри вовсе не был ренегатом; он вероятно также не превратился из националистического Савла в интернационалистического Павла, как полагали его почитатели.
Он всегда оставался патриотом и националистом, который во всём, что он делал и не делал, преследовал германские интересы, что ведь вовсе не было постыдным. Однако он вовсе не создавал себе иллюзий и инстинктивно знал, как отделить возможное от невозможного. Напрасные жесты упрямства, которые любили тогдашние немецкие правые, не были его делом, а в отношении фантастическим целей, какие себе позже поставил Третий Рейх, у него было лишь пожимание плечами. Тем не менее, Верхнюю Силезию и «Польский коридор» и он также хотел когда–то вернуть обратно — конечно же, по возможности без войны — и в более отдалённом будущем он также надеялся и на то, что сможет сделать возможным присоединение Австрии. Только вот видел он ясно и отчётливо, что всё это в настоящий момент не стоит на повестке дня. На ней стояли «оковы Версаля», и их нельзя было просто разорвать, однако возможно мало–помалу ослабить, посредством умной политики приспосабливания. С этой политикой он не был нечестен, в крайнем случае, иногда — фразами, в которые он себя одевал. Примирения с Западом он в действительности желал, и с Россией он не искал ссоры. Для чего? Насколько он извлёк уроки из Первой мировой войны, вражда с другими великими державами не оправдывалась для Германии. Для него также было само собой разумеющимся, что побеждённая и ослабленная страна, интересы которой он представлял, не могла вести разговор тем же языком, каким вёл его могущественный рейх его юности. Наложило ли свой отпечаток на его внутренние воззрения приспосабливание к реальности, которое он как таковое честно проводил, превратился ли националист в конце концов вследствие практики и привычки наполовину в интернационалиста — или превратился ли бы, если бы он прожил дольше: этого очевидно он и сам не смог бы сказать.