Однако Карл Шмитт смог тем самым продолжить долгую и почтенную традицию. Политические мыслители романтизма и историзма, Ницше, Якоб Буркхардт, Макс Вебер, Шпенглер — все были едины в том, что политические стремления и поступки неминуемо произрастают из глубоких иррациональных корней — и должны произрастать, если хотят достичь настоящей силы — силы осуществления и пробивной силы, способности к достижению победы, непобедимости народа. Всё немецкое политико–историческое мышление 19‑го и тем более 20‑го века до 1945 года с определённым пренебрежением свысока смотрело на здравый смысл в политике — на трезвый расчет интересов, на осторожную оценку сил, на компромисс, на приспосабливание, на согласования, на весь тот политический рационализм, который выражается в словах: «Политика есть искусство возможного». Для немецких политических мыслителей последних ста пятидесяти лет политика была гораздо более чем–то вроде коллективной самореализации и самораскрытия — без оглядки на потери, как можно было бы добавить. Естественно не случайно, что в конце этих ста пятидесяти лет немецкого политического иррационализма был 1945 год. В этом виде политического мышления катастрофа была заранее предрешена так же, как смертельное дорожно–транспортное происшествие в жизни водителя, который использует вождение автомобиля не как искусство адаптации и упорядочения, а скорее как самореализацию и самораскрытие: который хочет не доехать до места целым и невредимым, а желает ощущать себя королем дороги и повелителем пространства и времени.
Однако я не хочу настолько облегчить себе задачу, чтобы объяснять этот вид политического иррационализма, это виталистическое, демоническое, трагическое понимание истории, которое одновременно является пониманием политики (ведь история и политика — это одно и то же, только в различных агрегатных состояниях: история — это застывшая политика вчерашнего дня, политика — это ещё текущая история завтрашнего дня) просто как опровергаемые германской катастрофой 1945 года. Его наиболее яркие представители, Ницше например, были ведь вполне готовы принять трагедию и катастрофу, и так сказать заранее встроить их в свою политическую философию. Они постулировали amor fati [39] — любящее согласие со своей собственной судьбой, в том числе трагической судьбой. История — и тем самым и политика — была для них как раз трагедией, была ей возможно всегда и неизбежно, и трагический герой, который доблестно погибает, был более заманчивым идеалом, чем осторожный счетовод, который бесславно его переживает.
Об этом тяжело дискутировать. Я также не хочу спрашивать, чем должна быть политика, но задам лишь вопрос, что такое политика в нормальном случае. Это демоническая область, трагический всемирный театр, или же это область трезвого благоразумия, расчетливого приспосабливания и осторожного упорядочения?
Очевидно, что это и то, и другое, однако мне представляется, из объективных причин, что принцип благоразумия в политике должен быть господствующим, изначальным. А именно потому, что мы в общем можем наблюдать то, что с ростом ответственности растёт роль здравого смысла.
Я хочу это кратко объяснить: отдельный человек — это не очень–то здравомыслящее существо. У него есть благоразумие, однако у него есть также многое другое — влечения, причуды, симпатии и антипатии, идеалы, совесть — и всё это господствует над ним в его частной жизни гораздо более и определяет его малые и большие жизненные решения гораздо чаще, чем здравый смысл. Это тоже совершенно нормально. Чисто здравомыслящее человеческое существо, которое живёт осторожно и расчётливо для своего самосохранения и для своей пользы, и более ни для чего — это не особенно симпатичное явление.
Однако уже человек, который основывает семью, «становится здравомыслящим». Ничего удивительного — он принимает на себя ответственность. Он должен думать о супруге и о детях. Он не может более себе позволить просто следовать своим влечениям и прихотям или своим симпатиям и антипатиям, или даже, в любой ситуации, своим идеалам и своей совести. Если же он всё–таки это делает, то это вовсе не производит более столь безусловно симпатичного впечатления — однако по большей части случаев он этого вовсе не делает. Тут действует определённый психологический автоматизм. Ответственность усиливает здравый смысл.
И именно тем более, чем большую область она охватывает. Крестьянин на своём подворье, ремесленник в своей мастерской, торговец, предприниматель, руководитель большого предприятия, служащий, банкир — все они действуют в своей профессиональной и производственной жизни непоколебимо здравомысляще. Им совершенно не приходит более в голову мысль поступать иначе. В своей частной жизни они могут быть эксцентричными или идеалистами, в профессии и в бизнесе они действуют, ни на миг не колеблясь, так, как требуют профессия и бизнес — они поступают целесообразно, трезво, логично, взвешенно, здравомысляще. Естественно, тем не менее они совершают ошибки — человеческое благоразумие не является безошибочным. Но того, чтобы они преднамеренно стали бы действовать неблагоразумно, чтобы стремиться к трагической самореализации — в бизнесе? Этого никто не будет ожидать от них.
Однако несомненно, что предприятием величайшей ответственности является политика, то есть забота о функционировании государства. Политик и государственный деятель несёт ответственность не за полдюжины человек, как отец семейства, или, как бизнесмен, за пару сотен или даже пару тысяч человек, чьё существование зависит от его предприятия, а за народ государства численностью в миллионы. Необходимость здравого смысла таким образом здесь, и лишь здесь достигает своей кульминации. Говорят или же говорили также о raison d'Etat — государственном благоразумии — которое должно определять все политические поступки. Великие государственные деятели и государственные мыслители ставили это государственное благоразумие даже совершенно осознанно выше, чем мораль, гуманность и совесть. Ну, об этом можно спорить. Однако бесспорно оно стоит неизмеримо выше, чем чистая страсть, произвол, желания, чувства дружбы и вражды!
Политика, государство как предприятие: это, просто по своему положению на шкале человеческой ответственности, совершенно первейшая область здравого смысла, то есть трезвого реализма и расчёта интересов, осторожного взвешивания, осмотрительного расчёта всех аспектов и последствий решения, холодного подавления предвзятых желаний и спонтанных чувств. (Особенно опасны чувства негодования!) И только та политика, которая с жесточайшей самодисциплиной склоняется перед требованиями здравого смысла — как в постановке целей, так и в выборе средств — со временем становится успешной.
К этому добавляется ещё нечто иное, что делает политику собственно областью здравого смысла. Главнейшая заповедь здравого смысла называется самосохранение. Самосохранение достаточно важно и для отдельного человека; однако в целом можно себе представить, что оно для него не есть самое высшее и последнее. Однако для государства это так и есть — безусловно. Человек существо недолговечное, и вторая половина его жизни — или последняя четверть — обычно скорее печальна. Взамен у него есть потомки. У государства потомков нет; зато оно может быть очень долговечным — если оно здравомыслящее. И ему не нужно стариться. Поэтому для государства самосохранение действительно это самое высшее и последнее, да, это для него — всё. Государство не может жертвовать собой для своих потомков — или для спасения своей души, или за какой–либо идеал, как отдельный человек. Для отдельных людей это может дать осмысленное неблагоразумие; для государства же не может. Отдельный человек может жертвовать собой осмысленно. Государство, которым жертвуют посредством неблагоразумия, приносится в жертву бессмысленно — в любом случае. Высочайшая заповедь здравого смысла, самосохранение, это также самое высшее политическое требование. Политическое благоразумие, государственный здравый смысл, в этом смысле является чистым благоразумием — просто благоразумием.