Хотя европейские народы в 1914 году повсюду были втянуты в войну с ликованием, но они не предвидели её длительность, её ужасы и её страдания. Теперь они всю вину за это сваливали на старый порядок, которому они прежде были столь верно и восторженно привержены. В 1918 году повсюду в Европе все были пацифистами, демократами, националистами и революционерами. С революциями 1917 и 1918 гг. новые — «Вильсоновские» — идеи покорили Европу. Кайзеры и короли отрекались, новые государства и конституции росли как грибы после дождя, народы кое–как разъединялись друг от друга, чтобы восхищаться национальным государством и миром на земле — как раз таким образом, как будто для одного и того же явления были бы различные слова. Тем не менее, всеобщая база для мира теперь существовала. «Мир Вильсона» мог бы стать настоящим миром, инструментом согласия и умиротворения.
К сожалению, при этом существовала одна загвоздка. «Мир Вильсона» не только стёр бы разницу между победителями и побеждёнными (что было бы, конечно же, только хорошо, однако после четырёх лет войны и военной пропаганды представляло собой психологическую невозможность). Он также поставил бы результаты войны прямо таки с ног на голову. Настоящим победителем войны при таких установках стала бы Германия.
Потому что Германия была «Рейхом», наднациональной империей, только совсем уж с натяжкой, едва ли более, чем лишь по названию. В действительности она была национальным государством, и кроме того — незавершённым национальным государством. Хотя «Мир Вильсона» не менее, чем Версальский договор, вынуждал Германию отделить Эльзас — Лотарингию в пользу Франции, а польскую Пруссию в пользу Польши, однако за это он присудил Германии немецкие области и население из числа бывшего «имущества» несостоятельной габсбургской империи. И, что ещё важнее, он автоматически сделал бы Германию господствующей державой новой Европы.
При новой системе Германия приобретала несравненно больше, чем теряла. Рейх Гогенцоллернов был только лишь одним среди других почти одинаково сильных европейских государств; однако немецкая нация была и без какого–либо умысла не могла быть ничем иным, как гораздо более многочисленной и наиболее сильной в Европе наций. «Европа Вильсона», если рассматривать с точки зрения политики, стала бы немецкой Европой.
Оглядываясь назад, возможно будут аргументировать, что ведь совершенно необязательно это стало бы самым большим злом. Европа по Версальскому договору всё же в конце концов стала в двадцатые годы немецкой Европой (если даже и лишь преимущественно), а немцы в 1919 году не были нацистами года 1938. Они были свежеиспечёнными демократами, как все, притом в своём осознании силы несколько притуплены поражением на Западе. Если бы их тогда приняли в качестве неизбежной господствующей и устанавливающей порядок державы в новой Европе наций, каковая роль как будто для них было создана — весьма возможно, что благодаря своим создателям, их история была бы иной и они, как их деды при Бисмарке, рассматривали бы себя в качестве удовлетворённой державы и так бы и вели себя. Возможно, что о Гитлере никто бы и не слыхал, что не было бы никакой Второй мировой войны и сегодня не было бы советской империи в Восточной Европе…
Но бесполезно предаваться этому приятному видению. Союзники вели войну не для того, чтобы в конце её сделать Германию ещё могущественнее. Наименьшее, чего они желали от мира, было то, что он даст им в будущем безопасность от Германии. Их проблемой было, как можно комбинировать такую безопасность с «Миром Вильсона» для остальной Европы, ведь он автоматически убирал старые меры равновесия против сверхдержавы какого–либо отдельного государства на континенте. Ужасная, возможно неразрешимая проблема. Она в основном, с подавляющим весом, легла на Францию.
Немцев больше, чем надо, на двадцать миллионов?
Ситуация Франции в 1919 году была глубоко трагичной — насколько трагичной, это стало ясно лишь впоследствии. Как единственная из участвовавших в войне великих держав Франция с первого до почти последнего месяца войны находилась в состоянии непосредственной смертельной опасности — она всё время так сказать сражалась с вражеским клинком в теле, и это удалось преодолеть лишь со сверхчеловеческим напряжением, которое исчерпало её жизненные силы и которое невозможно было повторить. Теперь Франция была победоносной, однако одновременно стало ясно, что она надолго стала гораздо слабее, чем её побеждённый враг. Для победы ей потребовалась — одновременно или последовательно — помощь России, Англии и Америки.
И эта Франция теперь одновременно была связана идеями президента Вильсона — связана не только переговорами с союзниками и мероприятиями военной политики, но и почти что можно сказать: своей собственной сущностью. Пока Франция Третьей Республики хотела оставаться верной себе, для неё было решительно невозможно противиться мощной приливной волне демократического национализма и республиканского радикализма в Европе — этому отголоску Великой Французской революции, этому всеобщему подражанию Франции, чьи реальные политические результаты болезненным образом всё же могли привести только к усилению ужасного соседа Франции. Как же легко понять горестный вздох Клемансо: «Недостаток немцев в том, что их больше, чем надо, на двадцать миллионов».
В 1919 году Франция взирала с вершины победы вниз в пучину, полную опасностей. На чём она должна основывать в будущем свою безопасность перед Германией, в Европе, в которой нет другой настоящей сверхдержавы, нет больше сильных союзников? Прежнее равновесие сил ушло в прошлое. Массовое изгнание и массовое уничтожение были словами, которых во французском, да и в европейском политическом словаре 1919 года не существовало. Что же оставалось?
Радикальным решением разумеется уже тогда была бы политика, которая позже, при изменившихся обстоятельствах и с переменным успехом, проводилась Брианом, затем Лавалем, затем Шуманом и в заключение де Голлем — политика объединения с Германией. «If you can't beat 'em, join 'em» [34], как говорится в американской поговорке. Нельзя сказать, что и сам Клемансо не думал об этом. В речи в сенате в октябре 1919 года он упоминает, что он часто советовал итальянцам в отношении югославов: «Действуйте с ними вместе, вместо того, чтобы делать их своими врагами». Неожиданно он добавляет: «То же самое я почти что сказал бы о нас и о немцах». — «Однако» — продолжает он, — «я не хочу набиваться немцам в друзья — мне это, говоря откровенно, не по душе. Видите ли, единство не заключается в дипломатических протоколах. Оно находится в сердцах людей».
Следует понять так, что единства с немцами в 1919 году не было в сердцах французов — хотя оно, как должно было показать будущее, было вполне логичным в их ситуации. Но если не единство, тогда что же?
Первый ответ, который приготовила французская политика, был таким: граница по Рейну. Это значило бы — разделить немцев и с частью их — с не слишком большой частью — объединиться. Это дало бы Франции лучшую стратегическую границу, которая впрочем также охватила бы Бельгию. На бумаге и на карте области и население Франции и Германии приблизительно бы сравнялись. Уравняло бы это также внутренние силы Франции и Германии? Смогли бы французы в националистическом 20 веке так ассимилировать жителей Рейнской области, как это им удалось сделать с эльзасцами в другие, мыслившие по–иному, времена? Стала ли бы Рейнская область действительно приращением силы для Франции, а не наоборот — новым бременем?
На эти неприятные вопросы никогда не потребовалось отвечать. Потому что без сомнения французская аннексия немецкой Рейнской области с целью установления равновесия сил била прямо по лицу кодекс Вильсона: и это было, в атмосфере 1919 года, непреодолимым препятствием. Англичане и американцы сказали твёрдое «Нет», а сами французы не отважились посредством дипломатии отстоять своё мнение. Они увидели себя против табу, и позволили себя отговорить от этой затеи. Вот сколь могущественны идеи.