Станислаус Баптист:
Чтобы в дальнейшем предотвратить подобную угрозу телеграфным служащим вашего величества, означенный Станислаус Баптист Штерк, то есть я, сконструировал такое устройство, которое позволит гальваническому электричеству, используемому в электрическом телеграфе, благополучно трудиться в аппаратах, а опасное грозовое электричество обезвредит, направив его в землю.
Император:
Таким образом, Станислаус Штерк провозглашает себя изобретателем телеграфного громоотвода.
Станислаус Баптист:
На том основании, что грозовое электричество пусть лучше вызовет разрыв цепи, чем распространится по тонким проводам, тогда как гальваническое электричество пусть бежит по тонким проводам, не приводя к разрыву цепи.
Император:
Браво, браво, дорогой Штерк! Вот он, настоящий верноподданный, истинное украшение отечества!
(Император дает распоряжение секретарю выдать три золотых дуката Станислаусу Баптисту Штерку. Станислаус Баптист Штерк принимает дукаты с наипокорнейшей благодарностью. После чего пятится к двери, непрерывно отвешивая поклоны императору.)
(Конец сцены)
И хотя Филипп доволен этими набросками, он все же не уверен, пригодятся ли они ему в дальнейшем. Возможно, это ни на чем не основанные домыслы, своего рода причудливое хождение по воде, не совсем пассивное, но и не очень продуктивное. Скорее деструктивное.
— Это все какие-то бирюльки, которыми ты отгораживаешься от серьезного разговора, — сказала недавно Йоханна в аналогичной ситуации.
Думая о Йоханне, Филипп чувствует себя неуютно. Он откладывает свой блокнот в сторону и встает перед крыльцом, пытаясь отвлечься. Сначала он пробует, не удастся ли ему выполнить сальто на сработанной на совесть штанге для выбивания ковров. Не удалось, хотя он очень старался. Только кровь ударила в голову. Он подтягивается на руках, но и подтягивание скорее напоминает барахтанье в воздухе. Пять раз. И когда он внимательно изучает свое тело, голышом изгибаясь перед зеркалом шкафа, ему остается только констатировать, что ничего примечательного в себе он не обнаружил. Конечно, весь вопрос в том, как на это посмотреть, говорит он какое-то время спустя и делает упор лежа. Но это ему кажется бессмысленной глупостью, он бросает это занятие и начинает разминать ноги ходьбой вокруг дома. Он оставляет свои следы на гравии на площадке перед воротами, там, откуда начинается выезд на улицу и где поднимается нагревшаяся за день пыль. Он срезает десяток желтых и оранжевых тюльпанов, выросших после смерти бабушки сами по себе. Он помещает тюльпаны в большую вазу и ставит ее на окно в кухне, открыв обе ставни, потому что погода хорошая. Не откладывая, он сверлит дырки в сиденьях стульев, расставленных вдоль стены, чтобы они окончательно не прогнили из-за скопившейся там в углублениях дождевой воды. Кидает украдкой взгляды на соседний участок, но вновь никого там не находит, ни одной живой души. Стул, развалившийся под ним вчера, он доламывает до конца и кидает в контейнер. Подходящую замену он находит в швейной комнате. И в этом стуле, в самой глубокой точке сиденья, Филипп сверлит дырку. Довольный, что хоть что-то сделал, он возвращается на крыльцо. При этом он ругается на постоянное отсутствие соседей и говорит, как это здорово, что есть на что ругаться, не испытывая при этом угрызений совести.
Эту и некоторые другие мысли он записывает в блокнот и потом надоедает ими своему приятелю, который позвонил, чтобы узнать, не ушел ли он (Филипп Эрлах) в подполье, может, он по уши погряз в работе, что и является причиной отсутствия каких-либо сведений о нем, жив ли он вообще и не стоит ли уже потихонечку копить на венок с красными розами.
— Нет, нет и да, да, — отвечает Филипп.
Приятель, ученый муж, обращает его внимание на то, что дьявол, когда хотел ввести Иисуса в пустыне в искушение, использовал цитаты из Библии, а потому и он выспрашивает обо всем, что происходит с ним. Пару раз Филипп из вежливости смеется, что является ошибкой, потому что из-за этого бессмысленный разговор только затягивается. Под конец приятель хочет договориться о встрече. Но Филипп открыто говорит ему, что хотел бы по возможности воздержаться как от посещений, так и от приглашений сходить куда-нибудь. Приятель делает вид, что это заявление его разочаровало. Потом он спрашивает, над чем Филипп сидит в настоящее время.
Чтобы уйти от ответа, Филипп заговаривает о шоколадных конфетах, о начинке с шампанским, конфеты эти, как он предполагает, уже неоднократно сменили своего хозяина, возможно, даже в той же самой подарочной упаковке. Срок годности истек более двух лет назад, шоколадная оболочка давно утратила свой блеск и покрылась белым налетом. Филипп рассказывает про пушечное ядро и упорного графа. Но это тоже ошибка, уже вторая. Или третья? Потому что приятель поправляет его, Ян Потоцкий[20], польский граф и автор Рукописи, найденной в Сарагосе, не уменьшал калибра ядра, а вытачивал узоры на самоваре.
— Точнее говоря, на кранике этого самовара.
— Это невозможно, — говорит Филипп.
— Никаких сомнений, — настаивает приятель. — И делал это Потоцкий, когда пил чай с друзьями. Ни о каком пушечном ядре и речи идти не может.
— Ну, уж прямо так. Самовар! И узоры на кранике!
Но то, что говорит приятель, звучит убедительно, ибо он утверждает, что прочел всю книгу, оба тома, предисловие и послесловие и еще бог знает что другое, а вот источники Филиппа диффузные (точь-в-точь как у Дуная) и путаные. Все только предположительно, и ничего определенного. Он может отговориться лишь тем, что Потоцкий точно не стал бы возражать против подобной неопределенности.
— Так или эдак, но работа серьезная, — говорит Филипп и быстро заканчивает разговор.
В душе и по не имеющим ничего общего с фактами причинам Филипп в настоящий момент полон решимости настаивать на версии с пушечным ядром, хотя бы из преклонения перед хрупкостью мира, который каждый строит себе сам.
Мысли о настойчивой работе напильником, может, и не совсем то, поскольку факты — вещь крайне упрямая, насколько это можно себе представить. Да и все так говорят. Филипп огорчен, что и эта история недостоверна или на самом деле была не такой, как ему хотелось бы. Но он тем не менее сопротивляется и упорно не соглашается с другой версией.
А позже, когда он опять сидит на крыльце (солнце слепит ему глаза, пока он пребывает в ожидании звонка от Йоханны, на который в любом случае не ответит), его вдруг осеняет. Он примирится со всеми этими перевешивающими чашу весов мелочами. И какое-то время он ощущает себя выше безнадежно тщеславного торжества фактов. Потому что на крыльце все принадлежит ему. Здесь он единственный и полновластный хозяин и погоды, и любви, и польского графа, и всех голубей на крыше, и этого великого одиночества. Он говорит себе: если бы над домом завис воздушный шар и кто-то смотрел бы оттуда на мои угодья, что бы он подумал обо мне? Надеюсь, у него сложилось бы благоприятное впечатление, и, не настаивая на этом, можно все же предположить, что я тем не менее (тем не менее является здесь главным) дал ему достаточно поводов завидовать мне.
И пока он так рассуждает и хочет, чтобы Йоханна была пассажиркой на том воздушном шаре в поисках завтрашней погоды, с сигареты, которую он потягивает как обычно, время от времени, с длинными интервалами, сам по себе осыпается пепел. Носком ботинка он отбрасывает его в ямку, где обосновалась мокрица, на самой нижней ступеньке с отшелушившейся шпатлевкой.
В дыму последней затяжки он вкладывает в уста юного Станислауса следующие слова:
— Можно задавать себе очень много разных вопросов. Замечательно также, что над многими из них можно призадуматься. Но этим, собственно, все и ограничивается.
Суббота, 6 августа 1938 года
Рихард в Нижней Австрии, он едет по лесистой местности и направленным светом фар нащупывает то пропадающую, то надвигающуюся на него кромку дороги, маневрируя на каждом перекрестке по разбитой проезжей части. Ему хотелось бы знать, куда подевались все указатели, и кто перевернул те немногие, что остались, и зачем платить налоги, если на дорожную разметку нельзя положиться, и станет ли все при новой власти лучше — и дороги шире, и луна светлее, и ориентация более перспективной. Под давлением новых превосходящих сил сместились даже границы мечтаний: наступает эра великого рейха, империи порядка и справедливости. Ну да, думает он, представить себе можно все что угодно, даже самое невероятное, но нужно исходить из того, что есть в действительности, почему он и не очень верит заверениям национал-социалистов. О том, чтобы хотеть верить, пока и речи не идет. Умнее было бы (по крайней мере желаемый эффект был бы достигнут с большей долей вероятности), если бы он не позволил так быстро уговорить себя вновь пойти на такого рода собрание. Хотя по причине случайного нахождения в этих местах в командировке отказаться тоже было довольно сложно. Напрасные поиски неубедительно звучащих отговорок лишь смутили бы его, поэтому он и согласился, недолго думая. Конечно, он пойдет, хотя бы из-за солидарности с достойными (достойными сожаления)…