Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Осторожно, чтобы не стукнуться головой, Ингрид выбирается из машины. Шершавый пол студит ей босые ступни. Вытянув руки, она на ощупь пробирается вперед, к ближайшему выключателю на средней опоре стены и зажигает свет. Ее глаза еще не привыкли к свету двух сорокаваттных лампочек, она ищет свой портфель, в нем есть прокладки, потом снимает с перекладины одежду, стараясь не мешать Петеру спать. Он укрылся одеялом с головой и продолжает скрипеть зубами. Ингрид торопливо одевается, потом снова влезает в машину к Петеру, в поднимающееся из-под одеяла тепло. Целует Петера за ухом и в висок, обнимает его, насколько это возможно, запускает руку в его волосы, густые и колючие от стрижки (когда он в последний раз стригся?) и влажные, это приятно на ощупь, как что-то родное и близкое. Он лепечет во сне или в полусне (она не знает), дважды:

— Хватит. Ну хватит!

Ах, как очаровательно!

Ингрид проверяет, правильно ли застегнула пуговицы на платье и кофте, потом выключает свет, выходит на дождь и садится на велосипед. Она едет назад той же дорогой, какой приехала сюда, на сей раз не торопясь. Из-за менструальных спазм ей не очень хочется двигаться, она все равно промокнет, хоть быстро, хоть медленно ехать. А шум, который поднимется дома, не станет меньше от того, притащится она без пяти сколько-то или пять минут после столько-то. Счет ее грехам зашкаливает за черту, и ей остается уповать лишь на то, что ее отсутствие никому не бросилось в глаза. Все это она уже проходила и раньше.

Перед Штранценберггассе она спрашивает старого человека, который час.

— Без двадцати десять, — отвечает тот.

Ингрид благодарит его и желает ему спокойной ночи. Мужчина, приподнявший для приветствия свою блестящую от дождя шляпу, вдруг ни с того ни с сего добавляет:

— Иду поставить свечки на могилы, чтобы моим покойникам тоже была хоть какая-то радость, раз уж они умерли.

Небо затянулось низкими тучами, легкие капли падают сквозь серый свет газовых фонарей на пленку воды, в которой отражается свет и проезжающий по луже велосипед. Мокрые шины тихо шелестят по потревоженному дождем асфальту. Через квадраты открытых окон доносятся волны эмоциональных радиоголосов, затихающих в палисадниках, засаженных овощами. Жесткий намокший подол трется о колени, когда Ингрид нажимает на педали. Проносятся друг за другом две машины, непрерывно гудя, как на свадьбе.

Если повезет, то другие события окажутся сегодня важнее, чем я.

Ехать бы все дальше и дальше по улицам, ведущим к дому, а потом прочь оттуда, по дорогам, что уводят, минуя дом.

Четверг, 3 мая 2001 года

На следующее утро голуби все еще здесь. Филипп спрашивает себя, помнят ли птицы, что случилось вчера. Может, в мозгах голубей недостаточно серого вещества, чтобы заметить Штайнвальда и Атаманова. Может, они уже забыли рабочих и учиненную ими кровавую бойню. Филипп считает это вполне вероятным, вспоминая одно утверждение Йоханны, что память золотой рыбки простирается не дальше двух секунд в прошлое, этого не хватит даже на один круг в аквариуме.

Несмотря на вчерашнее побоище, воркование голубей звучит как всегда.

К обеду начинает моросить дождик.

— Ну и погода, — говорит Штайнвальд.

Они с Атамановым с раннего утра приспособили светло-голубую трубу из жесткого пластика диаметром добрых полметра, выведя ее из чердачного окна прямиком в контейнер. Они кидают в эту трубу лопатами голубиный помет, кучу за кучей, да так быстро и ловко, что и Филиппу тоже хочется засучить рукава и поучаствовать в деле. В заросшем бурьяном углу сада он роет ямку для убитых птенцов. Их неправдоподобно много. Сначала Филипп принимается пересчитывать их, но после двадцати пяти его энтузиазм угасает. Остальных он складывает в ведро и делает две ходки. Потом зарывает яму, утрамбовывает землю и мочится на следы своих рифленых резиновых сапог в надежде, что это удержит соседских собак от соблазна порыться в его и без того неухоженном саду.

Когда он возвращается к контейнеру, тот уже наполовину полон частично засохшего в корку, частично вязкого месива из помета, перьев и костей, в котором кишат черви и прочая нечисть. Филипп обнаруживает также мышиное гнездо, что его только подстегивает позвонить на фирму, которая занимается доставкой контейнеров. Он просит увезти этот контейнер как можно скорее и привезти новый. Между тем в контейнер продолжает что-то валиться сверху по трубе — то ли живое, то ли мертвое — с шорканьем и скребущим шорохом, от которого ему делается не по себе. Филипп хочет отнести Штайнвальду и Атаманову чего-нибудь выпить, для поднятия духа. Он поднимается на чердак с тремя бутылками пива. На всякий случай осторожно стучит перед тем, как войти. Когда мужчины оборачиваются, вид у них побитый, без тени притворства. На Штайнвальде нет лица, как будто он выпал из телевизора с зеленым экраном. Он сплевывает и признается Филиппу, что на сей раз даже его вырвало.

— Правда, только один раз.

Филипп смотрит на Атаманова. Тот бледен как всегда, тупо смотрит на свои сапоги и вытирает пот с затылка уже мокрым, грязным платком. Хотя Филипп и не просил их прилагать к его чердаку столько усилий, ему совестно, этакое пристыженное классовое сознание от мысли, что богатые не переложили бы эту работу на бедных, не будь она такой грязной. Он открывает и себе бутылку пива и чокается с рабочими.

— За то, чтобы у нас было меньше врагов, чем капель в пустой бутылке.

Он пьет большими глотками. И ловит себя на том, что от неловкости даже закашлялся вместе с Атамановым. Он стыдится и этого и совершенно некстати заводит речь об исчезнувшем ангеле-хранителе.

— Когда я был маленький, на постаменте из песчаника слева от въезда стоял ангел-хранитель. Хотел бы я знать, куда он девался.

Штайнвальд не поддерживает этого разговора, а Атаманов, пожав плечами, отгораживается языковым барьером, дающим ему надежное укрытие. Атаманов молчком вдавливает свой окурок во влажную грязь, под которой проступают подгнившие доски. Без видимого отвращения они со Штайнвальдом возвращаются к своей тошнотворной работе.

— Если вам что-нибудь понадобится, дайте мне знать.

Филипп смывается. Он спускается на один этаж, в бывшую спальню своей бабушки, два окна которой выходят на юг и на запад (на зады). Он вытягивается на той половине кровати, которая меньше продавлена, и несказанно благодарен, что голуби, оставшиеся в живых, улетели, по крайней мере перед дождем, в сторону города.

В спальне тихо. Филипп, правда, слышит режущее ухо шарканье лопат по доскам чердака и временами ощутимые шаги, которые мысленно связывает с темно-серыми резиновыми сапогами. Но шаги и шарканье достигают его слуха приглушенно, это деформированные почти до неузнаваемости сегменты действительности, которые в их глухой лихорадочности давят на его душу, но скоро забываются, когда он заносит в свою записную книжку некоторые мысли.

Будучи ребенком в несостоявшейся семье, научаешься хотя бы одному (пусть не нежности и не способности к разговору): жить с чувством неуверенности. В плохом браке нет стабильности. И взгляд навостряется на непредвиденное. Это должно как-то помочь человеку (помогите! помогите! S.O.S.) устроиться в жизни.

Как-то должно. Должно бы.

Ха-ха.

И все-таки: вот человек (я) испытывает привязанность к женщине (Йоханне), которая дает обоснованные прогнозы о том, что нас ждет, к женщине, которая стремится уменьшить меру ежедневной неуверенности.

Но втайне каждому хотелось бы знать, каким станет будущее, даже если только ради того, чтобы облегчить себе настоящее, воображая, будто знаешь, что делаешь.

Йоханна, метеорологиня, лягушка, наквакавшая дождь (наседка, высиживающая погоду?), говорит: чем богаче духовно ты, Филипп, пытаешься быть, тем больше ты бежишь от этого впереди себя. Твой ум — это твое предпочтительное средство уклониться от того, в чем твой ум, собственно, должен найти применение. Ты с пристрастием ввязываешься в вещи, которые безобидны и неопасны, — во все то, что не стоит того. Во все то, что лежит вне твоего «я». Ты трусишка. Трусливее кролика.

35
{"b":"549143","o":1}