Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Ага! А я свою называю ган-ган! — торжествующе возвестил Робби.

Тут молодая дама, которая занималась социологией и пользовалась большой популярностью у детей, расхохоталась так звонко, что несколько матерей, и в том числе Бланшетта, тотчас же направились в их сторону.

— Он победил, Линда, — сказала дама. — А теперь бегите поиграйте. Не правда ли, как мило называть бабушку «ган-ган»? — обратилась она к другим мамашам. — Восхитительное словечко. Оно, конечно, местное? Этот молодой человек заявил, что зовет так свою бабушку.

— Моя ган-ган не боится даже разбойников. Она храбрее твоей бабушки! — Пронзительный голос мальчугана пробился сквозь щебетание молодой дамы. — Она была рабыней, она сама мне рассказывала, — выложил он под конец свой главный козырь.

— Рабыней! — Внезапная догадка подействовала на развеселившуюся даму, словно ведро холодной воды. С неуверенной улыбкой она повернулась к другим женщинам и увидела лицо Бланшетты, которая воззрилась на сына с таким ужасом, словно перед ней было какое-то чудовище.

Остальные матроны сочли долгом показать, что они чувствуют себя глубоко оскорбленными. Присутствие американки, белой гостьи, делало это совершенно необходимым. Под тем или иным предлогом они одна за другой отвернулись от миссис Гринбург.

— Дети — удивительный народ, моя милая, — шепнула Генни Дилери своей соседке, женщине с бледным, озабоченным лицом. — Дайте-ка мне на минутку карандаш. Я вычеркну этого маленького негодника из списка приглашенных на следующую субботу. Кто знает, что он еще может выкинуть…

В. С. Найпол (Тринидад и Тобаго)

Современная вест-индская новелла - i_028.png

СКАЖИТЕ МНЕ, КОГО УБИТЬ

Перевод с английского Г. Головнева

Это похоже на моего брата. Хуже дня для своей женитьбы он не мог придумать. Холодно и сыро, островки природы между частыми городками — скорее белые, чем зеленые, густой туман, похожий на дождь, поля, пропитанные влагой, корова, неподвижно застывшая на месте. Маленькие речушки-ручейки грязно-молочного цвета, захламленные пустыми консервными банками и другим мусором. Вода всюду, совсем как у нас на родине, после сильного ливня в сезон дождей — разница только та, что в небе здесь ни единого просвета и солнце даже не проглянет, чтобы подсушить землю и унять бегущие потоки воды.

В вагоне жарко, по оконным стеклам струится вода, от людей и отсыревшей одежды скверно пахнет. От моего поношенного костюма — тоже. Он мне слишком велик, но это единственный мой костюм — все, что осталось от лучших времен. О господи! Маленькие островки природы между городками, иногда вдали вдруг покажется отдельный дом, и я думаю, как хорошо бы сейчас сидеть в этом доме — смотреть в окно на дождь и на наш утренний поезд. Снова надвигается город и снова город, а потом все за окном вагона сливается в один большой город — весь коричневый, из кирпича и железа, с оцинкованными крышами, похожий на огромную мокрую мусорную свалку. От этой картины сердце падает и все внутри сжимается.

Фрэнк смотрит все время на меня, следит за моим лицом. Он в красивой твидовой куртке и серых фланелевых брюках. Высокий, худой, начинающий лысеть. Он доволен собой. Доволен тем, что он со мной, тем, что люди смотрят на нас и видят, что он — со мной. Он хороший человек, он мой друг, но в душе он больше доволен собой, чем нашей дружбой. Никто так хорошо не относится ко мне, как он, но он выглядит до того довольным, что ему становится неловко, и он в смущении сжимает колени — как будто на них стоит коробка с пирожными. Он не улыбается. Это потому, что он все понимает и доволен собой. Его не новые уже туфли начищены до блеска — как у школьного учителя: всем ясно, что он чистит их сам каждый вечер, как человек, который ежевечерне читает молитву и живет с чистой совестью. До него не доходит, что мне от этого только тоскливее, мне от этого становится совсем не по себе, потому что я-то знаю: я никогда не стану таким обаятельным и элегантным, как он, никогда не буду таким всепонимающим и довольным собой. Но я знаю также и то, бог ты мой, что если потеряю все, что можно потерять, то у меня останется единственный близкий человек во всем мире — это Фрэнк.

Мальчик пишет что-то пальцем на запотевшем стекле, и буквы тут же тают. Мальчик едет с мамой — все в порядке. Он знает, куда они едут и когда поезд остановится. Для меня это всегда самый неприятный момент: поезд останавливается — и все начинают суетиться, пароход причаливает — и все кидаются к своему багажу. У каждого есть свой багаж, и у всех разный. Все становятся весело-оживленными, и некогда даже попрощаться как следует, потому что все знают, куда им дальше ехать. С тех пор как я попал в эту страну, я ни разу не испытывал подобного радостного оживления. Потому что я не знаю, куда мне дальше ехать. Я могу только ждать, как обернутся события.

Сейчас я еду на свадьбу моего брата. Но я не знаю, в какой автобус мне нужно садиться на станции или в какой поезд, на какую улицу идти, перед какими воротами остановиться, в какую дверь постучать и кто откроет мне дверь.

Мой брат… Мне припоминается день, такой же серый, как сегодня, только жаркий. Небо темное днем и ночью, дождь идет не переставая, хлещет по оцинкованным крышам, по земле, превращая ее под домом в грязное месиво, а двор покрывается грязно-желтой пеной; в поле за домом стебельки красного проса сгибаются под тяжестью влаги, все сырое и липкое, кожа зудит.

Двуколка спрятана под домом, ослик в загоне — на заднем дворе. В стойле сплошное месиво грязи и навоза, свежей травы и сена; ослик стоит спокойно, его накрыли мешком из-под сахара — чтобы не простудился… Под кухонным навесом мать готовит пищу, и от сырой растопки ползет дым, густой и едкий. Вся еда теперь будет пахнуть этим дымом, но в такой день не хочется даже думать о еде.

Грязь и жара, эти запахи — от всего этого мутит. Отец наверху; в теплом свитере и кальсонах он ходит по веранде, потирает руки, хлопает себя по плечам и все равно дрожит от холода. Дым не доходит туда и не прогоняет москитов, но он не обращает на них внимания. Он вообще не обращает ни на что внимания, только время от времени поглядывает на мрачное небо, на поля сахарного тростника и дрожит. И еще: в одной из комнат, под самой крышей, лежит на полу мой младший брат — с приступом малярии.

Совсем голая комната. На голых кедровых досках стен нет ничего, кроме гвоздей, где висит убогая одежонка брата и календарь. Вы строите себе дом, и вам нечего поставить в него. Поэтому мой красивый братишка дрожит от лихорадки, укрытый мешком из-под сахара. Следы болезни видны на его маленьком личике. Его мучает лихорадка, но он не потеет. Он не понимает, что ему говорят, и то, что он говорит, тоже непонятно. Он говорит, что все вокруг него и внутри его — тяжелое и гладкое, очень гладкое.

Может, это последние минуты его жизни, и я думаю, что это несправедливо — такой маленький, красивый мальчик обречен страдать, в то время как я сам остаюсь жить — и совсем здоров. Такой красивый мальчишка! Если он выживет и вырастет, то непременно станет знаменитым киноактером — как Эррол Флинн или Фарли Грейнджер. Красота в этой комнате кажется мне чудом, и становится невыносимой мысль о том, что она может исчезнуть. Становятся невыносимы мысли о голой комнате, о сырости, проникающей сквозь щели в кедровых досках, о слякоти на дворе, о назойливом запахе дыма, о москитах и о надвигающейся ночи.

Вот так я всегда вспоминаю о моем брате, даже после всего, что случилось, — даже сейчас, когда он стал взрослым; после того, как мы продали двуколку и купили для извоза грузовик, снесли старый дом и построили новый, не дом, а картинку — покрасили и все, что полагается… Таким я всегда помню своего брата, больным, незаслуженно обреченным на страдания, красивым маленьким мальчиком. И чувствую при этом, что способен убить всякого, кто заставит его еще когда-нибудь страдать. На себя мне уже наплевать. Я конченый человек.

57
{"b":"548878","o":1}