В воскресенье вечером, когда Себастьян, как обычно, пришел к ним в гости, его ждала неожиданность… Аниты нет дома, она уехала в Сипарию и вернется только в следующее воскресенье с последним поездом… Можно ему войти и посидеть? Себастьян вошел и сел на свое постоянное место, у двери. Миссис Перес, усевшись тоже на свое обычное место — у двери снаружи, — комментировала цены в местной лавке, особенно на табак. Себастьян не отвечал; он испытывал какое-то незнакомое чувство. Ему недоставало Аниты, ее спокойного лица, уверенных движений ее пальцев, ее мимолетных взглядов, когда он что-нибудь говорил. Он чувствовал себя неловко: что-то нарушилось, что-то смущало и тревожило его… И вероятно, он понял причину своего волнения, ибо, когда Анита сошла с поезда на станции Принсис-таун в следующее воскресенье, к ней подошел Тони — владелец таксомотора — и сказал:
— Себастьян велел мне подвезти тебя до дома, Анита.
И он повторил ей это еще раз, прежде чем она смогла наконец понять. На протяжении всего шестимильного пути до дома Анита неподвижно сидела в углу машины, пораженная… в предвкушении чего-то. Она верила в святую, но к этому была не готова. Такой внезапный результат, как будто святая была тут ни при чем!
Они увидели Себастьяна, медленно идущего навстречу. Он уже больше часа стоял у ее дома и в нетерпении вышел на дорогу. Когда такси остановилось, у него хватило смелости помочь Аните выйти из машины. Шофер вышел что-то исправить — не горела одна фара, — и они, рука в руке, стояли рядом, ожидая, когда он уедет. Только после этого Себастьян повернул к ней голову.
— Нита, — впервые он назвал ее уменьшительным именем, — я скучал без тебя, Нита. Боже, как я скучал!
Анита была счастлива, что и говорить! В своем вновь обретенном счастье она забыла даже о святой, которая так быстро все уладила.
Себастьян был уже не тот, что раньше. Он, как и прежде, приходил к ним каждый вечер, как и прежде, миссис Перес курила его цигарки и размышляла о счастливом будущем, которое их ждет. Но что-то изменилось… Так изменилось, что в один прекрасный день Себастьян пригласил Аниту на танцы, которые должны были состояться в местном «танцевальном зале». Это было в первый раз с того памятного воскресенья, когда они показались на людях вместе. Теперь ни у кого не оставалось сомнений. Себастьян ведет Аниту на танцы — такого еще не бывало! Она надела голубое муслиновое платье, и светившееся в глазах счастье и возбуждение делали ее привлекательнее, чем она казалась самой себе. Бросив последний взгляд в зеркало, она подумала, что ей чего-то недостает.
— Как бы мне хотелось… — произнесла она с искренним сожалением в голосе. — Как бы мне хотелось надеть сейчас еще мою маленькую золотую цепочку!
Но тут мать, решившая не подвергать риску счастливое будущее, поторопила дочь, и та вышла, сияющая, на улицу.
Танцы продолжались до утра, но Аните велено было прийти не позднее трех. Себастьяну надоело сидеть в углу маленького зальца, пока она порхала где-то рядом. Он помрачнел, потому что хотел уйти пораньше, а она, опьяненная «коктейлем» из восхищения, успеха и собственного возбуждения, упросила его «остаться еще чуть-чуть». Они шли домой почти в молчании — он сонный, она усталая, — и каждый думал, чем он обидел другого. Это было первое маленькое облачко на их горизонте…
«Ну, ничего, — думала Анита, — завтра все наладится». Она подумала о чем-то еще и улыбнулась, но, посмотрев украдкой на Себастьяна и поймав его взгляд, напустила на себя серьезность. Завтра, не сейчас…
Войдя в спальню, она начала быстро раздеваться; вынула несколько булавок и подошла к столику, чтобы положить их в жестянку из-под сигарет, где держала свои безделушки. Ее мать, лежавшая в постели и слушавшая в полудреме отчет дочери о танцах, была поражена ее внезапным молчанием и последовавшим затем звуком падения чего-то тяжелого. Она мигом вскочила с кровати и нагнулась над распростертым телом Аниты, потом обернулась к туалетному столику, чтобы взять оттуда нюхательную соль. И тут же сама застыла на месте, будто громом пораженная: в жестянке из-под сигарет лежала на своем месте маленькая золотая цепочка…
Э. Карр (Тринидад и Тобаго)
ГАН-ГАН
Перевод с английского Е. Коротковой
— Ты не больно-то резвись, сынок. Не забывай, что к белому молоку примешана черная патока.
Отец был на редкость весел сегодня и что есть сил махал им вслед рукой.
— Патока и молоко! Божественная смесь, — хихикая, добавил Марк Гринбург. Его синие глаза искрились беспричинным ликованием, лицо казалось ярче огненно-красной шевелюры.
— Лучше постарайся, чтобы, пока меня не будет, бутылка стояла вверх горлышком, — оглянувшись на отца, резко сказала мать. — Ты что-то слишком налегаешь теперь на другую смесь, Марк. И между прочим, совершенно напрасно.
Взволнованная и бледная, с загнанным выражением зеленоватых глаз, она сердито втолкнула Робби в машину.
«О чем они говорили?» — раздумывал Робби по дороге к бабушкиному имению. Бабушке принадлежало шестьсот акров плантаций в центральной части острова, засеянных какао и кофе. Мальчик хотел было спросить у матери, что такое наказала она отцу, но почему-то промолчал. С матерью следовало соблюдать осторожность. Вот у отца он спросил бы. В свои пять лет Робби отчетливо ощущал напряженную, гнетущую атмосферу, воцарившуюся с некоторых пор у них в доме.
Общество, к которому принадлежали родители Робби, не знало подобных себе в нашем мире. Выкристаллизовавшись под влиянием непререкаемо сурового этикета и неизменных жизненных стандартов, оно требовало от своих членов безоговорочного подчинения его обычаям. Дух рабовладельчества, почти до неузнаваемости замаскированный и перекрашенный, все еще витал в нем. Вот причина, по которой Робби никогда прежде не слыхивал о бабушке, женщине состоятельной по местным представлениям. Как ни удивительно, но именно этого требовал пресловутый этикет.
Робби весьма смутно представлял себе бабушку и, впервые увидев ее, не мог скрыть изумления. Мальчик еще ни разу не выезжал из квартала, в котором поселились его родители, приехав из США примерно за год до его рождения.
Старушка держалась так, словно ничуть не сомневалась, что ему отлично известно, кто она и кем ему приходится. «Стоит ли притворяться, будто ты не знаешь, что я родная мать твоей матери?» Робби казалось, что он слышит эти слова с такой же ясностью, с какой различает капли дождя на оконном стекле. Мальчик был потрясен.
Ребекку де Жюно не задевало и даже не удивляло, что дочь так редко навещает ее и никогда не приглашает погостить, не удивляло ее и то, что с зятем Марком она виделась лишь однажды: шесть лет назад, когда он приехал сюда из Америки. В ту пору еще жив был ее муж, француз Пьер де Жюно, и неудачливый молодой делец из Айовы, прогорев на картофеле, поспешил откликнуться на предложение тестя, сыскавшего ему местечко в своей процветающей фирме.
Сейчас финансовое положение Марка Гринбурга снова было под угрозой, и он топил тревогу в вине. Все это вынудило встревоженную Бланшетту отвезти в конце дождливого сезона своего единственного сына к его «ган-ган» — с безапелляционным видом собственницы старушка потребовала, чтобы мальчик называл ее только так.
Когда Робби вошел в дом, ган-ган нежно обняла его и поцеловала, а когда он снял ботиночки, она с лукавой и довольной усмешкой обратилась к дочери:
— Eh bien, oui[59], Бланшетта, у малыша мои пальцы, фамильные пальцы — так, кажется, говорят в твоем кругу?
Мальчика, разумеется, и дома оставляли иногда на попечении какой-нибудь чернокожей старой служанки, однако сейчас он отлично сознавал (хотя и не мог бы объяснять почему), что это совершенно особый случай. И прежде всего потому, что ни одна служанка, насколько Робби мог судить об этой части человечества, не назвала бы его мать Бланшеттой. Впрочем, перед жадным взором мальчугана чуть ли не поминутно открывалось столько интересного, что перемена обстановки вскоре перестала его смущать. Едва освоившись с очередным чудом, мальчик уже не думал о нем.